Закончилась конкурсная гонка. Было утомительно, но увлекательно. Чадушко стало призёром, и это, я считаю, отличный результат. Честно говоря, во время защит было подозрение, что не видать призового места аки своих ушей, потому что все такие серьёзные и с подготовленными презентациями, а мы -- примерно как я в институт поступал, но ключевым плюсом оказалось то, что чадушко всё делал сам, от стадии черновика до момента редактуры, не считая технических нюансов (перепечатать и исправить ошибки в словах), что судьи и отметили. Потому что остальным участникам его возрастной группы там мама помогала, там классный руководитель, там ещё кто. Хорошо, что в итоге соревнование всё-таки получилось не между родителями, а между детьми. В следующем году детёныш категорически настроен приложить ещё больше усилий и победить. Видимо, ноутбуки у старшеньких в качестве призов от спонсоров простимулировали. ** На следующей неделе олимпиадная гонка тоже подойдёт к концу, можно будет выдохнуть. И готовиться к международным экзаменам.)
читать дальшеИ мир дрожит между нами: такой хрупкий, зыбкий, отчаянный, – расползается маревом, стелется дымом-туманом, запах горелой плоти щекочет ноздри, заставляет невольно жмуриться, но я силюсь не отводить от тебя взгляда: ты должна даровать мне улыбку – ещё лишь всего одну! – на прощание, поэзия моя, муза моя, неизменное моё аутопредательство, грешное моё самоистязание.
И ты улыбаешься.
Тебе всегда было к лицу послушание – и сейчас, пусть даже лика твоего, сперва солнцем целованного, после – мной, почти не осталось, его изласкало пламя, выело, выпило из тонкой упругой кожи всю её молодость и сочную влажность, свило в папирус-пергамент, излобызало до последней капли. Как много в тебе я оставил пламени.
Треск искр возвращает в детство. Саранча над полями чудилась мне наказанием, казнью египетской за платоническую мою любознательность: я тогда не творил смерть руками, только касался её взглядом, пил её жадно, взахлёб, как воду из чистейшего родника, бившего там, в глубине чащи.
Первой никогда не нашли собаку; прибилась к соседям – худющая, серая, злая, скулила целыми днями, не то предыдущего своего хозяина оплакивая, не то жизнь дрянную свою собачью. Тварь выла ночами, время от времени сбегала на кладбище, но потом, через день или два, всегда возвращалась, снова скулила под синим забором тонко и жалобно. Я стал безмолвным её провожатым. Людей она сторонилась: бок её был точно старый ковёр в ожогах и шрамах, – но, завидев меня у могил, виляла хвостом, пусть и едва-едва. Я провожал её меньше года. Когда разразилась гроза, дороги размыло, у попавших в небрежную яму уставших побитых дворняг не осталось ни единого шанса, кроме милосердия случайно или нет проходящих мимо,
я сделал всего ничего.
Тварь так долго скулила. Когда издохла – я кончил.
Во мне проросло что-то новое, что-то липкое, вязкое, как паутина; я был равно далёк как от насилия, так и от противления насилию. Я был где-то между, из тех уклончиво равнодушных, с чьего молчаливого в мире вершатся травля, случайный не добровольный секс, грабежи стариков на парковках у супермаркета. Психолог сказала однажды, мне не достаёт эмпатии.
Как же она кричала. Ты бы слышала, как же она кричала.
Я прошёл мимо, надвинув пониже кепку, почти не заметив, как её трахали пятеро.
Знаешь, эрекцию на кладбище чертовски непросто спрятать. Она повесилась, я как-то однажды тебе рассказывал.
Ты подаёшься ближе, вспыхиваешь, кажется, ярче, растекаешься патокой по треснувшей было от жара зеркальной глади, тебя почти не осталось, как и у меня – дыхания, я захлёбываюсь твоим запахом, я пронизан равно и страхом, и желанием, я почти позабыл, как зовут тебя, но, поверь мне, запомнил, как ты улыбалась, почти что скалилась.
Звуки сирен раздаются почти под занавес. Задыхаюсь, падаю навзничь, глотаю тебя, растворённую в дыме, утоляю свою ненасытную жажду, отдалённое эхо шагов и чужих голосов, шёпот брызг, отдающих свою прохладу.
Мир дрожит между нами. Мир спасает живых. Непричастных.
Я почувствовал тебя задолго до того, как мы встретились. Твой гроб был деревом в лесу, двухлетним паростком, а плесень всепоглощающей жажды обладания тобой уже оплела мою душу, коснулась и сердца, и разума. Я выплел твой образ из намёков и недосказанностей, вычитал в знаках. читать дальше Нет. Ты совсем не похожа на мою мать. Давай оставим психоанализ профессионалам. Не пытайся меня убедить, что ты – случайность.
Ты – правило. Каждая из тебя.
Русые кудри ниже лопаток. Глаза карие-карие, цвета стылой промёрзлой земли. Губы, чуть бледные и дрожащие. Родинки на плечах и запястьях, шрам на указательном от укуса собаки – сколько тогда тебе было? Пять?
Мы встретились по касательной. Признайся, ты ведь узнала меня уже тогда, что-то вязкое разлилось в середине горячего твоего нутра, липкое, ржавое, с запахом страха. Ладонь на губах не дала тебе закричать.
Мне почти жаль, что я был с тобою неаккуратен в наш самый первый и памятный раз. Ты упала. Разбила коленку. Кажется, даже заплакала. В слезинке, застывшей в глазу, равнодушно хмурилось небо.
Жажда сменилась страхом. Голос отца выхлестом лёг на плечи, лопатки привычно свело, я замер, ожидая росчерк грубым армейским по коже. Тебе, моя девочка, холодно? В моей памяти тоже лёд. Под тяжелым размеренным шагом трещины – паутина не выдержит веса, руки, такие сильные, цепкие, крепкие, исцарапают кромку, а после – замрут, изрезанные. Ты знаешь, он больше никогда не.
Мне чудится, пальцы твои шевелятся, тянутся в поиске нити почти ускользнувшей жизни. Я касаюсь тебя глазами. Ты такая моя. Такая красивая.
читать дальшеЯ целовал её вечность, а после – ещё день или два, пока плоть не стала под пальцами липко-вязкой, пока во впалой её грудине не завелись черви: мне чудилось, сердце её снова бьётся, как привязанное на нити сердечко Белоснежки Геймана. Я читал ей потом эту сказку: побуквенно, вслух, пока каждое из слов не поблёкло, а губы мои не потрескались, чтобы напоить выцветшие кровью.
Потом я замесил раствор, выложил рыжие в ряды по семь, выстроил дом, снял вместе с плотью гниющей чуть проржавевшую цепь – очищу потом, пригодится ещё. Я знаю хорошее средство. Смыло остатки, что звались когда-то Мари, начисто. Мне по душе порядок.
Эстер заглянула ко мне во сны. Плакала. Гроб выпрашивала. Я был ласков с нею, но строг, отказал – я не плотник, в отличие от Христа, я, как и Пётр, каменщик.
Девочка лет восьми рисует на стенах. Пантера и лев на рыжих, солнцем целованных кирпичах. Дети так тонко чувствуют мир, да, моя богиня Иштар? Я знаю, Эстер не ответит, мёртвым чужды слова, мёртвым памяти – и той не осталось.
– Эта стена, – говорит белокурая крошка маме, – как-то так странно пахнет. Там теперь зоопарк, посмотри, мамочка.
Я заливаю фундамент беседки, выкладываю борт камнем. Дикорастущие маргаритки поодаль ласкает ветер. Мир говорит мне: беседка – место для Маргарет.
Где-то в недрах не то души моей, не то подвала: тусклого, серого, затхлого – звякает цепь. Один из концов её крепко вмурован в исцарапанный рыже-ржавый, другой – оплетает кольцом лодыжку, истёртую в кровь, истерзанную отчаяньем. Кто-то беззвучно плачет. Крика уже не осталось.
**
Я смотрю в тишину. Городок расползается спрутом, змеится кольцами улиц, параллелограммами площадей. Все города построены на костях. Кости этого я знаю по именам.
Руки мои в трудовых мозолях, суставы изъедены артрозом. Спускаюсь, иду лабиринтами стен, касаюсь отдельных взглядом.
Родительство иногда утомляет. Самое сложное, пожалуй, ограниченность личного пространства и тотальное отсутствие тишины. Ох уж эти сенсорные перегрузки. Несмотря на то, что, как правило, удаётся договориться, отсутствие привычного иногда треплет нервы. Я думаю, со временем эта проблема разрешится увеличением жилплощади и наличием отдельного кабинета для работы, но пока есть нюансы. Зато чадушко читающее. Иногда, правда, громко вслух, но. Время так летит. Казалось бы, вот только ехали в поезде и учились читать по слогам "сорока-ворона кашу варила...", а уже за день книгу небольшую проглатывает. И читает тайком по ночам с фонариком, вместо того, чтобы спать. Ругаем, конечно, но скорее потому что "так надо", а где-то в глубине души оба умиляемся. Любимые книги - энциклопедии. Прямо детство вспоминается и нежная моя привязанность к БСЭ.
Этот год вдохновляет олимпиадами. А.Д. стал призёром олимпиады "Ломоносов" и Плехановской олимпиады, а ещё снова вышел на заключительный этап во ВСОШ. Умница такой, слов нет, очень им горжусь. И чадушко тоже порадовало - вышло в финал во всероссийском конкурсе со своей сказкой, в середине апреля поедем на защиту. Хочется ещё пару-тройку олимпиадников взять в этом году. Нравится работать с ребятами, у которых и мотивация есть, и знания. Вот приглядываюсь к О. Хотя, конечно, ей олимпиады по моему профилю даром не сдались, но задатки будущего призёра/победителя присутствуют, как и у её братца. Братец, правда, маленький пока, чтобы понять, на кой необходимо мозг включать. Но, с другой стороны, не всем же быть такими умничками, как А.Д. ** Вчера вдруг как накрыло осознанием, насколько же я всё-таки сильно повлиял на жизни некоторых людей, особенно тех маленьких человечков, с которыми уже несколько лет работаю. Есть в учительстве какая-то нота божественного: мысль, посеянная наставником, укореняется в сознании, прорастает, расцветает в нравственные ориентиры, ценности, способ мышления и работы с информацией.
Читаю "Шута" Вяземского. Ну до чего же славная книжица! Прямо почти жаль, что не попалась мне на глаза несколько ранее, примерно на четверть века. Листаю её как альбом с выцветшими и чуть потёртыми фотографиями, которых на самом-то деле у меня и не было никогда до.
Одна из моих учениц провоцирует перечитывать или вообще открывать для себя школьную классику. Вот, например, сейчас мы на Булгакове. То есть, конечно, они на Булгакове, а я с ней вообще не литературой занимаюсь, а обсуждением пользы и вреда фанфикшна. То есть, конечно, русским. Так вот, прихожу я, стало быть, а она мне взахлёб рассказывает о том, что там о Шарикове поняла и к чему это всё привело. Честно сказать, я "Собачье сердце" не читал, мельком кадры из фильма видел и в целом примерно знаю сюжет (на уровне краткого содержания). Развили рассуждения в том, из чего человек складывается, чем от бога отличается и прочее, прочее. Упомянул в контексте "Франкенштейна" (взялась читать) и "Голову профессора Доуэля". В школе учительница ей посоветовала ещё к "Роковым яйцам" присмотреться, она, естественно, вняла рекомендации и читает. Пришлось составить ей компанию и ознакомиться сегодня с этим произведением. Не скажу, что в восторге -- у меня к Булгакову любовь выборочная, но для общего развития почитать вполне себе стоит.
У того, что резко включённый на кухне свет вырывает из сна в реальность есть некоторые плюсы. Например, можно ухватить сон за самый кончик его хвоста, оставить заметками в черновиках и набросками в памяти -- вернуться сегодня в ту самую ирреальность мне не удалось, но ведь отпечаталось, запомнилось, запечатлелось. Выкристаллизируется однажды в полновесные слова. Или нет. Для того, чтобы сны не ускользали, мне надо, как долгое время прежде, просыпаться без будильника. Последний не то в иной тональности, не то слишком отвлекает до того, как успеваешь почувствовать послевкусие сновьего мира на губах, оттеночность его на кончиках пальцев. Впрочем, задача будильника не сохранить отголоски грёз, а помочь проснуться в означенный час. ** Сегодня во время вечерней прогулки так захотелось возобновить свой роман с тренажёркой, что решил себе в этом не отказывать. И пусть с переездом всё пока зыбко и неопределенно, несколько месяцев на старый-добрый на четвёртом можно выкроить и не мучить уже себя бездействием и безделием. Завтра аккурат понедельник. Самое время начинать новую жизнь.
Давеча мне снился сон, отличающийся от прочих не то кинематографичностью, не то чем-то к ней близким. Нет, разумеется, мне и ранее снились сны, в которых всё было (бес)предельно явственно, но здесь... Канва стёрлась, растревоженная звуком будильника, но осязание осталось. Я-наблюдающий смотрю, как Первый подходит крадучись к поезду: на улице не жара даже — пекло, зной дрожит струнами гуциня, тронутыми небрежно, почти наплевательски. В движениях Первого мне чудится нота фальши, я вглядываюсь пристальнее. Солнце слепит. Едкий пот оседает каплями на ресницах. Я-Первый не вижу ничего: чувствую хлад камня и металла, по крику пролетевшей чайки понимаю, что меня и небо разделяет старый опустевший колодец — где ещё мне быть, как не здесь, если быть в ином месте меня не должно? Я ощупываю медленно каменную кладку. От нею пахнет зноем и степью металлических стен вагона, которого я так и не коснулся. Я-Первый, тот, который выдаёт себя за Первого пред ликом меня-Наблюдающего, чувствую зной тысячей кинжалов, вонзившихся в спину аккурат меж сведённых лопаток. Взгляд Наблюдающего мятежит, но мне нельзя подать виду, что я его чувствую. Янтарная капля воска за левым ухом предательски дрожит. Хрупкая, точно крыло мотылька, уже подлетевшего к манящему огоньку. Хочется смахнуть её почти незаметным движением, но я знаю, что тогда Наблюдающий обо всём догадается. Он и без того чувствует неправильность происходящего, потому и смотрит так пристально, едва не всем телом подавшись вперёд, почти недозволенно близко. Воск плавится. Капля вот-вот упадёт. Мир замирает за мгновение до.
Мне девять, я в пятом. Лицей мне не нравится, я в нём чужой, чуждый, пришлый. Открытых конфликтов с одноклассниками у меня пока ещё нет, равно как и друзей. В школу мы с братом идём вместе, обратно – по отдельности. читать дальшеФевраль. Я срезаю дорогу через заснеженный пустырь, земля вдруг разверзается, обнажая бездну. Нахожу себя на дне колодца. Руки и ноги на удивление целы – отделываюсь парой-тройкой царапин и испугом. Вокруг нет ни присыпанных снегом обломков кирпичей, ни каких-нибудь досок, ни заржавевшей железной лестницы, ведущей наверх. Стены равнодушно гладкие. Сначала я молча дышу в серое-серое небо, а потом, когда становится совсем холодно, когда отчётливо вечереет, я кричу. Мне везёт. Мне, впрочем, всегда везёт. Люди оказываются рядом. Помогают. Ругают коммунальные службы. Я думаю, что мне стоит внимательнее смотреть под ноги, бегу домой, а потом ещё долго обхожу незнакомые заснеженные пустыри стороной. Свежие ссадины мать не то не замечает, не то игнорирует. По воскресеньям я привычно трусь у прилавков крытого рынка, помогаю молочнику продавать сыр и сметану. Он говорит, рука у меня лёгкая, уходит гутарить с другими, а я сижу на высоком, укрытом половиками стуле, угощаю сметаной пришлого кота и чувствую себя почти счастливым. Мне нравятся воскресенья. В них есть жизнь. В маленькой библиотеке напротив дома прочитаны все интересные мне книги, а в большую мать не отпускает – далеко. Я начну туда ездить позже, когда расстояние в сорок минут на маршрутке перестанет казаться матери «слишком». Сосед по лестничной площадке – мальчишка на три или четыре года старше – пытается поздороваться со мной, я ускользаю куда-то в сторону дальней площадки. Нам нельзя разговаривать. Табу. Сезон вишен. Сперва я забираюсь высоко-высоко на дерево, обрываю яркие, спелые, сочные – это нравится мне куда больше, чем собирать смородину с бесконечных кустов. А после, набрав полные вёдра, иду к супермаркету. Брат помогает донести вёдра, потом слоняется рядом. Впрочем, долго ждать не приходится. Рука у меня лёгкая. Пустые вёдра споласкиваем ключевой из колонки, набираем полные: каждому по два. Вечереет, надо поливать огород. Впереди ещё двадцать-двадцать пять ходок за водой. И много-много летних дней. В шестой я иду не в лицей – в новую школу. Ехать туда почти целую вечность. Всю эту вечность можно читать взахлёб, краем глаза поглядывая в окно – не пропустить остановку. Пройдёт чуть больше месяца, прежде чем водители начнут узнавать меня в лицо и порой не брать плату за проезд и разрешать сесть на переднее. Я сижу за четвёртой партой. Передо мной – Марина. Её волосы цвета спелой ржи и пепла, губы тонкие и всегда неулыбчивые, плотно сжатые, а глаза печальные – впрочем, это я замечу много позже. Мне хочется дёргать её за косы и обсуждать с ней Верна. Ей хочется, чтобы я оставил её в покое. Я почти аутсайдер: таким, как я нельзя дёргать Марин за косы. Вишу вниз головой на турниках, шапка валяется на снегу, небо сизое от мороза. Темнеет зимой рано. Маршрутки ходят раз в сорок минут, может и в час, когда гололёд, предыдущую я не то пропустил, не то она не пришла. Вечер тает. Руки мёрзнут до одури. До Рождества чуть более двух недель. Завтра контрольная по математике. Получу пять.
Очень люблю свою работу и, как ни странно, семейный быт, но время от времени зудит на кончиках пальцев это вот осязание ветра и жажда перемен. Тогда я вслушиваюсь в себя, рабочий график, шёпот Мироздания, ловлю ту неделю, в которую мои очники вполне себе смогут выжить без меня и отправляюсь в путешествие. Наученный опытом Мальдив, я знаю, что совсем не работать всю неделю мне будет тоскливо, поэтому просто перекраиваю расписание так, чтобы оставить себе несколько полноценных рабочих дней, отличающихся от привычных, разве что, только тем, что можно не готовить завтрак и встречать рассвет, прогуливаясь у моря. В этот раз выбор мой пал на Египет. Не лучший, признаться, выбор, если хочется отдохнуть от людей, но в остальном путешествием я остался более чем доволен. Особых притязаний к качеству обслуживания у меня не было: Египет по умолчанию что-то среднее между Абхазией и Турцией, "не сезон" проявился в приятно прохладных ветрах и сравнительно малом количестве отдыхающих. Взял пару экскурсий, ни одной из которых в полной мере не остался доволен (ну да и чёрт бы с ним; встречать закат в пустыне, слушая шелест вековечных песков и подглядывая сквозь завесь облаков, как солнце целует зардевшуюся гору стоит любых неудобств), а в прочее время гулял по мёртвым коралам, любовался морем, окаменевшими отпечатками морских губок, слушал далёкое пение муэдзинов и читал книги про славянскую нечисть и прячущихся в Песчаном городе джинов. В следующий раз, когда-нибудь, есть соблазн поехать в какой-нибудь более отдалённый уголок Египта: чтобы рядом только море с живым рифом и пустыня окрест. И, конечно, надоедливые зазывалы на пляже, вездесущие, прилипчивые, бесцеремонные. Куда без них. Надо же им где-то проявляться, этим заблудшим однажды и обречённым на бесконечное перерождение в едином дне и с ограниченным набором фраз бедолагам. ** Посчитал на днях: побывал в своей жизни в 22 странах. Пора делать travel мемори-бук, благо фотографии остались из всех путешествий, кроме самого первого и самого долгого -- на Кубу. Впрочем, не повод ли это побывать там снова?
Через ажурную вязь вышек рыжеет рассвет. читать дальше Серп луны клонится к горизонту.
Из багряного рассвет становится багровым.
Горы – гребни окаменелых черепах. Чретами и резами течение времени.
У каждой пустыни своё лицо. Но все пустыни – сёстры во времени.
Среди песка и пыли – медно-зеленоватая проседь.
В сени гор ютятся лачужки: сбились в малую стайку, нахохлились покосившимися жестяными крышами, щурятся щербатыми глазницами окон на солнце.
Осколки гор похожи на спящих исполинов. Там чьё-то чуть вывернутое плечо, там, поодаль, пятка, левее – лысеющая макушка.
Округлый камень на самом пике невысокой сланцевой. Яйцо дракона.
На горизонте не гора – двухгорбый верблюд из песка и камня.
Змея водопровода тянется к каменному колодцу.
Развалины хижины. Александрия в миниатюре.
Контрасты. В предместье – буйство зелени. Мимо университета трусит низкорослая лошадка, впряжённая в телегу. Чуть поодаль от новостроек уличные торговцы продают фрукты и печёный батат.
Арба до краёв наполнена свежескошенной. Торчеухий ослик ровняет края.
Седобородый мужчина белозубо улыбается. Блестящее дуло винтовки прикорнуло на левом бедре.
В небе вопросительный знак – ковш Большой Медведицы.
Страх перед оружием – что-то в самом сердце человеческой сути. Страх – а отсюда и желание обладать.
Светке почти тринадцать. Не маленькая уже, кажется. Сидит, вжавшись в ржавую, со сбившейся, рваной голубой краской – досталась скрипучая ещё от покойной бабушки, смотрит на дверь не волком – волчонком, дворнягой битой. Вслушивается в шаги, которые не звучат. Вернутся года через два, то и три, но Светка уже будет взрослой, Светка уже будет смелой, Светка уже всё сможет. Даже запереть дверь. Даже закричать вслух. Даже рассказать то, что нельзя рассказывать. читать дальше По щекам текут слёзы – солёные, злые, горькие, непрошенные. Светка утирает сопли рукавом, шмыгает почти беззвучно – рёв привлекает монстра; тот сжался в измятый комок поверх папок в картонной коричневой, загнанной под кровать, коробке, разрисованной в детстве ещё синим, жёлтым, оранжевым.
Светке себя безудержно жалко. Хочется будто бы даже, чтобы обнял кто, кроме кусачего шерстяного одеяла, латаного-перелатаного, но в одночасье и в дрожь бросает при мысли одной об объятьях. Тётка, помнится, попыталась, за плечи, тогда, на кладбище – чуть её не ударила. Хоть Нина Матвеишна и не со зла, это Светка злая.
Запахом перегара тянет оттуда, из прошлого, касаниями липкими, грязными, сальными, потной ладонью на губах, искривлённых плачем. А ещё пирогами – сдобными, с вишней, мягкими, ароматными. И пощёчиной хлёсткой, след от муки оставившей; пять лет назад прозвучал, а до сих пор отпечатался – не смыть, не содрать с кожей, не стереть из памяти.
Светка потом перестала плакать даже. Слёз тогда не осталось – вернулись только вчера. В зал суда не пошла – смотрела по телевизору с тёткой вместе. Тётка промакивала чистым батистовым уголки глаз, «бог, – говорила, – ему судья, откупился, ирод проклятый». Погибшую голубкой своей называла. Не чужой, поди, человек. Сестра. Непутёвая, гиблая, дрянная.
– Расскажи, – попросила было Светку однажды, – о мамке-то.
– Пироги печь любила. С вишней. Сладкие.
Сказала – как в душу плюнула, а больше ничего не добавила. Вспоминала только лужу на кафеле: липкую, скользкую, ржаво-алую. Испачканные в муке пальцы, застывшие и закляклые. Опустошённый взгляд отца – протрезвевшего в миг, постаревшего будто разом; полицию вызвал сам, не отпирался, не отрицал.
Осудили по сто девятой.
Светка сидит, не дышит почти и почти не плачет.
Фотокарточка: мать смеётся ещё, молодая, красивая, яркая – изрезана и измята. Скомкана зло, заброшена в короб теннисным мячиком.
в перекрестье зрачка – твоих безупречие черт, протяжённость иллюзий, смешение слов и смыслов; мне хотелось порою придумать тебя живым и изъянами будней вышитым. мои руки дрожали, сплетая тебя из снов, мои губы горчили, тебя осязая слогом; я такой же, ты знаешь, как прочие серые люди: я отчаянно в боге нуждался – и создал бога.
я во взгляде твоём безразличном читаюсь как призрак, как тень творца; ты стоишь неподвижен и хладен, как будто почти распят; твои губы силятся то ли воззвать ко мне, то ли меня проклясть. я смеюсь, набросок сминая в своей ладони.
я тебя наделил совершенством, которого не познал, одарил не чувствами – острым разумом, обрядил тебя, будто в саван, в свои слова, а поверх – в безупречность, бесстрастность и беспристрастность; я тебе из людского оставил одну лишь скупую жажду – не зависимость даже, – потребность и выдох сделать, и следом – вдох.
есть одна очевидно небрежная нота в рождённом мною:
Ещё один год время переносить в архив. Хороший год, насыщенный, яркий, наполненный впечатлениями, отпечатанный в фотографиях для мемори-бука. Улыбаюсь собственным мыслям, перебираю воспоминания, чертовски хочу спать и искренне радуюсь тому, что завтра выходной. Можно наслаждаться заснеженным городом и любовью мира. И вставать не по будильнику.
Борщевик воздевает к небу соцветия-пальцы. Зимний солнцепоклонник.
Молодые берёзки сбились в стаю, дрожат не то от ветра, не то от холода. Одна, чуть поодаль, тянется ближе к людям: подпёрла кривоватым стволом, склонилась к печной трубе.
Большеглазые дома угнездились на сваях.
Церковь на горе усеяна звёздами. Алые, жёлтые, изумрудные искры пляшут в воздухе и медленно тают, будто снег.
Чердачное окно -- полная луна.
Вдоль дороги горят фонари. Небо из слоёно-чернильного становится дымчато-серым.
В сумерках леса залётной искрой блуждающий огонёк -- чей-то костёр? Свет окна во времянке? Будто бы смеясь, вспыхивают меж стволов новые и новые огоньки, смотрят попарно на шорохи шин, не щурясь и не мигая.
В чернило ночи капнули акварель. Слева -- пепельно-розовую, щедро разбавленную водой. Справа -- чистейшую лазурь и ноту тёплого света.
Молодые сосенки и берёзы соревнуются в стройности.
Пью кофе с перцем и кардамоном, слушаю ветер за окном, смотрю на нарядные огоньки - почти рукотворные, складываю буквы в слова. Вот уже который день мне хочется написать ещё одну из историй про Алонсо и Федерико, а надо писать отчёты и работать. Кстати, статью тоже надо бы дописать. Нынче обрадовали расписанием зимней сессии.