продавец паранойи
А Павлику просто нечего было о себе рассказывать, он еще ничего кроме способности удивляться не накопил, и жизнь у него была как будто понарошку. Глазел бездумно по сторонам, чувствовал, как проходит сквозь него ветер, любил трогать руками шершавые стволы деревьев и мог часами смотреть на текущую воду.
читать дальше**
Павлик не мог уразуметь, кто его презирает – эти люди или наука, которую они изучают, – но всё это было странно.
**
Никогда не ищи виноватых, сын. Даже если они действительно есть. И всегда будь самым сильным.
**
И если ты хочешь, чтобы мы стали друзьями, то изволь быть со мной откровенным. Ты чего от жизни хочешь?
«Тебя, – хотел сказать Павлик, – потому что ты достойна другого человека».
**
У нее глаза как крапива. Стеганет – мало не покажется.
**
Большинство были хорошие, наши, советские люди, не тронутые внутренней порчей. Только подлость состояла в том, что они вот этих отравленных умников слушали, к ним прислушивались, их на свой манер уважали, боялись и перед ними заискивали, потому что, узнал Павлик Непомилуев еще одно новое слово, эти четверо – элита факультета. А другие почему-то нет. Но что такое элита? Это те, кто против своей страны, что ли, элита? И как и почему случилось так, что презирать свою Родину сделалось модно и элитно? Здесь не принято своей страной гордиться, вспоминал он слова Алены. Но как же это может быть не принято гордиться родной страной? Это же противоестественно, дико, это всё равно что не болеть за свою сборную. И почему горстка людей имеет власть над большинством?
**
Только в Пятисотом понятно было, как отвечать, Пятисотый вооружен был, в нем все люди братьями были, а здесь, в одиночестве, безоружному, чем их победить?
**
Говорили, что курить такие сигареты страшно вредно, но Сыроеду было плевать: жизнь впереди была еще долгая-предолгая, а здоровье неисчерпаемое.
**
У него просто ностальгия по несуществующему.
**
– Самиздат? – среагировал Непомилуев на новое слово.
– Запрещенные книги.
– А такие есть?
– Да, представь себе, – оторвался от словаря Данила и очень серьезно посмотрел на Павлика. – И я бы хотел свободно читать их, а мне не дают. А за иные можно и срок схлопотать. Вот что, например, плохого делает лично мне советская власть и за что я ее не люблю.
– А ты что, уже прочитал все разрешенные? – спросил Павлик с уважением.
**
Она даже добро через силу вколачивает и любого, кто хоть чуточку не такой, как все, гнобит. Глокая куздра она, которую я никогда не прощу.
**
И понимал Павлуша: они все – ближние и дальние, живые и мертвые – борются за его душу, и каждому кажется, что она поддается, а на самом деле это было не так, но всё очень странно в душе отзывалось, и Павлик не мог уразуметь, во благо или во зло эта борьба его душе идет, но когда прислушивался к самому себе, то физически ощущал, как душа растет. Это было похоже на то, что происходило с ним несколько лет назад, но тогда он рос плотью, рос вовне, тогда его тело осваивало пространство вокруг и занимало всё больше места в окружающем мире, он переводил пищу в мышечную массу, в клетки, в кости, в кожный покров и строил оболочку, а теперь пришло время заполнять пустоты большого, просторного тела сочетаниями полуизвестных слов, насыщать новыми значениями и смыслами. Непомилуев как будто учил все эти дни среди картофельных грядок, корзин и мешков незнакомый, сложный язык, состоящий не из букв, а из таинственных знаков, иероглифов и неведомых символов, которых было так много, что они толпились, теснили друг друга, соперничали, соревновались и не хотели слушать Павлика, а он всего-то-навсего просил их не толкаться и говорил, что места внутри хватит для всех, даром, что ли, он такой большой. Но они всё равно пихались, похожие на хаотичное движение мелких частиц, чья скорость определяла температуру его тела, и опытный Павлик опасался, что с ним может произойти опять то же самое, что уже произошло, когда он лежал в больнице с волчьим выменем: он не выдержит скорости роста, перегреется, перегрузит, измучает себя, но и остановиться не мог.
**
Но что мне с этой вот истиной делать, я не знаю. Она какая-то неправильная, эта истина.
**
Я летом этим был на Белом море и там увидел литораль. Ты знаешь, что такое литораль?
– Ну так. Полоска грязи во время отлива, на вид довольно неприятная и дурно пахнущая.
– Глупый ты! Литораль – это самый божественный текст на свете, который я видел. Всё это множество морских существ, которые могут одновременно жить в воде и на суше, все эти жучки, рачки, моллюски, черви, водоросли, морские звезды, цветы, у каждого из которых есть имя. Ты не представляешь, как я завидую тем, кто умеет этот текст читать! И никакой тебе идеологии, никакой мифологии, никакого марксизма-ленинизма – просто жизнь. И «Слово», кстати, очень похоже на литораль. Оно такое же таинственное, переменчивое, пульсирующее, живущее своей жизнью, и ему плевать, что мы про него думаем, что там сочиняем, изучаем, датируем, дискутируем, атрибутируем, подыскиваем ему автора и заказчика, – снова задирижировал Данила, и Павлику показалось, что даже ветки деревьев заслушались и закивали ему в такт. – И ему совершенно неважно, делают это ученые со степенями или студенты, именитые советские академики или западные слависты, профаны или безумные любители. Оно просто есть, и всё, и всех притягивает, как Луна воду. Мы все – прилив или отлив. И те, кто были до нас, и те, кто будут после. И времени нашей жизни по сравнению с ним – как у равнодушных жучков на литорали. И нету никакой разницы, есть у тебя степень или нет, член ты или не член. И точно так же, Гриша, плевать на нас и Пушкину, и Толстому, и Шекспиру, которым если что и надо, так это чтобы простые люди их сердцем читали и переживали, кто как умеет.
**
Он совершенно не ожидал, что у этого недалекого, самовлюбленного человека, у вурдалака, блудника и окаянника может быть такая способность бередить чужую душу, в чем пускай не было никакой его личной заслуги, потому что этот дар был ему просто дан, но ведь был же этот дар, был. И свой дар был у гордеца Бодуэна, у мудреца Данилы, даже у Сыроеда с его постоянной насмешливостью, скрывавшей глубокую грусть и ненасытное любопытство к жизни. И у печального Бокренка, и у идеологов, которых Павлик презирал, а потому даже имен их не запомнил и лиц не различал, но не могли же бездари учиться в аспирантуре МГУ.
«А есть ли какой-нибудь дар у меня? – подумал мальчик с тоскою. – Наверное, никакого. И поэтому она с ним, а не со мной, ведь они выбирают талантливых». Мысль была странная, взрослая, неизвестно из какого прошлого или будущего залетевшая, но очень точная, Павлика встревожившая, хотелось ее поскорее забыть, забить, заглушить, чтобы только не скатиться в опасную и ненужную сиротливую зависть, и Павлик стал требовать, чтобы ему наливали еще и еще.
**
«Я умер», – подумал Павлик, но никакого утешения эта мысль ему не принесла. А сразу за ней пришла чудовищная боль. Она сосредоточилась в голове, во лбу, прямо над глазами, и била изнутри, как если бы там толкался и просился наружу маленький человек. А может, даже и не маленький.
**
Навстречу Павлику попался шатающийся облик человека. Ни слова не говоря, облик потащил его на кухню и достал с нижней полки недопитую бутылку.
**
Павлик шел навстречу своей погибели с тем же легкомыслием, с каким делал, похоже, в жизни всё.
**
– Куда сбегать? – Павлик стоял под градом враждебных вопросов, злых слов и злых лиц, он еще не понимал, что здесь происходит, а они уже поняли всё, они поверили, ухватились, и больше всего его поразило, что эта разрозненная, разношерстная, тоскующая группа объединилась. Не на любви, как он их призывал, а на ненависти.
**
Он понял теперь, куда шел весь этот день. И узнал, зачем шел. Ему не было жалко. То есть нет, конечно, немножко жалко было. Теперь всё точно кончится, так и не успев начаться, но что ж, значит, так тому и бывать.
**
– Я людей как определяю? По материалу. Одни как металл, другие – дерево, третьи, скажем, стекло. Причем опять же если это металл или дерево, то они разных видов и пород бывают и каждый для чего-то нужен. Но главное, Паш, чтоб материал был добротный. Если железо, то не ржавое, если дерево – не трухлявое. Стекло – так без трещин.
**
А только получалось, что в этом родном монастыре маленькие люди воруют мало, большие – много, вот и вся разница.
**
Передаю по буквам: Мазуров, Устинов, Демичев, Андропов, Капитонов.
**
А я всё равно всё узнал. Я хоть и далеко стоял, но у меня зрение острое. Я всё разглядел. Они, Паша, не такие, как в телевизоре или на портретах, которые на демонстрациях носят, они бездари, ни на что уже не способны, они импотенты и дальтоники, на красный свет едут, и вся страна у них в заложниках.
«Сам ты импотент и дальтоник», – подумал Павлик, который хоть и не знал, что эти два слова значат, но справедливо рассудил, что тоже, должно быть, ругательства неприличные.
**
Павлик ее настоящее название раньше слышал и про ее автора слышал тоже. Знал, что это самый главный враг всего СССР. И знал, что книга эта самая что ни на есть вражеская. Но врага надо знать в лицо. И он читал. Возненавидел с первых страниц, но читал. Хотел бросить и изорвать, но не мог остановиться. Возмущался, сжимал кулаки, злился и не мог с собой ничего поделать. Она не столько открывала ему глаза, сколько заполняла лакуны и отвечала на неотвеченные вопросы. Потому что Непомилуев был родом из тех мест и видел в тайге колючую проволоку брошенных лагерей и недостроенную железную дорогу, которую из Обдорска на восток тянули, помнил, как замолкали отец и Передистов, когда шли мимо поросших травой и сорным лесом развалин. Потому что не забыл разговоры, которые в городе разговаривали про то, как и с чего Пятисотый начинался и кто его строил. И всё это было похоже на страшную семейную историю, которую от посторонних скрывали да и промеж себя не обсуждали, как не обсуждают самоубийство или какой другой страшный родовой грех либо беду близкого человека, а история-то была. И что тронуло Павлика в той книге больше всего – не было в ней злорадства, не было издевки, насмешки, ярость была, боль, возмущение, горечь, но это чувства правильные, их Павлик понимал, а лжи и сам терпеть не мог.
**
Он не обиделся на нее, а лишь почувствовал страшную тяжесть каждого лишнего слова и внутренне зашатался.
**
– Кубик Рубика, – произнес Сыроед, и было непонятно, сказал он это про Пушкина, который крутил, как хотел, своих героев, или про тех, кто об этих героях дилетантски рассуждал.
**
Раньше казалось, что без батареи бутылок на столе ни веселья, ни пения быть не может, а оказалось вдруг, что можно и на трезвую голову собраться.
**
Потому что советское – это не страшная глокая куздра, не ГУЛАГ, не воровство и не подлость, настоящее советское – это когда людей объединяет общее и когда дружеское важнее личного, потому что дружество и есть советская власть. И Пушкин был советский, потому что он про свою будущую родину написал: прекрасен наш союз, потому что Пушкин – наш товарищ и что бы мы без этого советского были? И как хорошо, что я больше не бригадир над ними, догадался Павлик, потому что когда ты начальник, то советское разрушается, а сейчас я такой же, я равный им, а они мне, и нам хорошо всем вместе. И в какой еще стране могут люди вот так сидеть вечерними часами напролет и говорить о чем-то очень для них важном, и при этом неважно им, богатые они или бедные, знатные или нет, столичные или провинциальные? А вы наш эсэсэсэр не любите. Глупые вы какие-то, несмышленые.
**
И ничего не отвечал внутренний человек, то ли соглашаясь, то ли понимая, что спорить тут бесполезно.
**
И либо Веня твой, мудила грешный, русского языка не знает, либо он новую норму как классик типа узаконил.
**
Потому что у Пушкина так: женщина может полюбить всего один раз и может принадлежать только одному мужчине. Счастье, если эти мужчины совпадают, а если нет? А вот у Толстого Наташа Ростова совсем другая, она, Паша, многих любит: и Бориса Друбецкого, и Денисова, и князя Андрея, и Анатоля Курагина, и Пьера, и он ее за это не осуждает. Наоборот, любуется ею и с Пушкиным словно спорит. А тебе которая из них больше нравится? Мне, например, ни та и ни другая. Я княжну Марью люблю, потому что она добрая очень и никого не осуждает. Помнишь, как она француженку простила, а ведь та у нее жениха отбить хотела.
**
У древних славян была примета: когда мальчик становится мужчиной, в его честь кричит петух. Я всегда с тобой рядом была, – прибавила она тихо. – Я тенью твоей была. Куда бы ты ни ходил, я шла за тобой. А ты меня не замечал. Тебя никто так не будет любить, как я люблю. А всё остальное
это просто наваждение у тебя было.
**
Как и почему случилось, что она, незаметная, замухрышка, всегда ходившая в одной и той же синей прозодежде, теперь раскрасневшаяся, веселая, нежная, разрешала ему то, о чем он не смел и мечтать? И почему ему так нравилось пропадать в ее голосе, запутываться в этих тяжелых волосах, забывать себя и переставать понимать, где кончается его и где начинается ее тело, почему оно имеет над ним такую сладкую, тягучую власть, для чего и кем это было придумано? Можно было бы ведь и поменьше, не так щедро и ослепляюще, можно было бы проще, это ведь только инстинкт, он нужен для продления рода и больше ни для чего, но почему всё превращалось в дар, который, ему казалось, он не в силах вместить, и все его детские страхи, вся его стыдливость, все подростковые сны, терзания – всё искупалось, сметалось этим счастьем, которое было с ним отныне навсегда?
**
Павлик не понимал, почему быстрее, зачем и куда подевалось время, которого еще недавно было так много, что он не знал, куда его девать. Но старик заторопился. И всё, что происходило дальше, было в полубреду. Священник, худенький, маленький, сам согнутый, как крест на куполе храма, встал перед Павликом со старой книгой, которую, должно быть, знал наизусть и держал ее в руках для важности, и принялся бубнить что-то непонятное, вздымая руки и кланяясь. Потом он зачем-то дунул Павлику в лицо и на кисти рук, положил свою дряхлую руку ему на голову, для чего Непомилуеву пришлось наклониться в половину роста, и всё это было неловко, непонятно, тревожно. И всё сильнее Павлика качало из стороны в сторону, как если бы старый деревянный пол под ним превратился в палубу корабля во время бури, и сама церковь с ее гнутым крестом была похожа на шхуну со сломанной мачтой.
**
– Почему это? – искренне удивился дымчатый, снял очки, и глаза у него оказались совсем не страшные, а задумчивые, нежные, стальные.
читать дальше**
Павлик не мог уразуметь, кто его презирает – эти люди или наука, которую они изучают, – но всё это было странно.
**
Никогда не ищи виноватых, сын. Даже если они действительно есть. И всегда будь самым сильным.
**
И если ты хочешь, чтобы мы стали друзьями, то изволь быть со мной откровенным. Ты чего от жизни хочешь?
«Тебя, – хотел сказать Павлик, – потому что ты достойна другого человека».
**
У нее глаза как крапива. Стеганет – мало не покажется.
**
Большинство были хорошие, наши, советские люди, не тронутые внутренней порчей. Только подлость состояла в том, что они вот этих отравленных умников слушали, к ним прислушивались, их на свой манер уважали, боялись и перед ними заискивали, потому что, узнал Павлик Непомилуев еще одно новое слово, эти четверо – элита факультета. А другие почему-то нет. Но что такое элита? Это те, кто против своей страны, что ли, элита? И как и почему случилось так, что презирать свою Родину сделалось модно и элитно? Здесь не принято своей страной гордиться, вспоминал он слова Алены. Но как же это может быть не принято гордиться родной страной? Это же противоестественно, дико, это всё равно что не болеть за свою сборную. И почему горстка людей имеет власть над большинством?
**
Только в Пятисотом понятно было, как отвечать, Пятисотый вооружен был, в нем все люди братьями были, а здесь, в одиночестве, безоружному, чем их победить?
**
Говорили, что курить такие сигареты страшно вредно, но Сыроеду было плевать: жизнь впереди была еще долгая-предолгая, а здоровье неисчерпаемое.
**
У него просто ностальгия по несуществующему.
**
– Самиздат? – среагировал Непомилуев на новое слово.
– Запрещенные книги.
– А такие есть?
– Да, представь себе, – оторвался от словаря Данила и очень серьезно посмотрел на Павлика. – И я бы хотел свободно читать их, а мне не дают. А за иные можно и срок схлопотать. Вот что, например, плохого делает лично мне советская власть и за что я ее не люблю.
– А ты что, уже прочитал все разрешенные? – спросил Павлик с уважением.
**
Она даже добро через силу вколачивает и любого, кто хоть чуточку не такой, как все, гнобит. Глокая куздра она, которую я никогда не прощу.
**
И понимал Павлуша: они все – ближние и дальние, живые и мертвые – борются за его душу, и каждому кажется, что она поддается, а на самом деле это было не так, но всё очень странно в душе отзывалось, и Павлик не мог уразуметь, во благо или во зло эта борьба его душе идет, но когда прислушивался к самому себе, то физически ощущал, как душа растет. Это было похоже на то, что происходило с ним несколько лет назад, но тогда он рос плотью, рос вовне, тогда его тело осваивало пространство вокруг и занимало всё больше места в окружающем мире, он переводил пищу в мышечную массу, в клетки, в кости, в кожный покров и строил оболочку, а теперь пришло время заполнять пустоты большого, просторного тела сочетаниями полуизвестных слов, насыщать новыми значениями и смыслами. Непомилуев как будто учил все эти дни среди картофельных грядок, корзин и мешков незнакомый, сложный язык, состоящий не из букв, а из таинственных знаков, иероглифов и неведомых символов, которых было так много, что они толпились, теснили друг друга, соперничали, соревновались и не хотели слушать Павлика, а он всего-то-навсего просил их не толкаться и говорил, что места внутри хватит для всех, даром, что ли, он такой большой. Но они всё равно пихались, похожие на хаотичное движение мелких частиц, чья скорость определяла температуру его тела, и опытный Павлик опасался, что с ним может произойти опять то же самое, что уже произошло, когда он лежал в больнице с волчьим выменем: он не выдержит скорости роста, перегреется, перегрузит, измучает себя, но и остановиться не мог.
**
Но что мне с этой вот истиной делать, я не знаю. Она какая-то неправильная, эта истина.
**
Я летом этим был на Белом море и там увидел литораль. Ты знаешь, что такое литораль?
– Ну так. Полоска грязи во время отлива, на вид довольно неприятная и дурно пахнущая.
– Глупый ты! Литораль – это самый божественный текст на свете, который я видел. Всё это множество морских существ, которые могут одновременно жить в воде и на суше, все эти жучки, рачки, моллюски, черви, водоросли, морские звезды, цветы, у каждого из которых есть имя. Ты не представляешь, как я завидую тем, кто умеет этот текст читать! И никакой тебе идеологии, никакой мифологии, никакого марксизма-ленинизма – просто жизнь. И «Слово», кстати, очень похоже на литораль. Оно такое же таинственное, переменчивое, пульсирующее, живущее своей жизнью, и ему плевать, что мы про него думаем, что там сочиняем, изучаем, датируем, дискутируем, атрибутируем, подыскиваем ему автора и заказчика, – снова задирижировал Данила, и Павлику показалось, что даже ветки деревьев заслушались и закивали ему в такт. – И ему совершенно неважно, делают это ученые со степенями или студенты, именитые советские академики или западные слависты, профаны или безумные любители. Оно просто есть, и всё, и всех притягивает, как Луна воду. Мы все – прилив или отлив. И те, кто были до нас, и те, кто будут после. И времени нашей жизни по сравнению с ним – как у равнодушных жучков на литорали. И нету никакой разницы, есть у тебя степень или нет, член ты или не член. И точно так же, Гриша, плевать на нас и Пушкину, и Толстому, и Шекспиру, которым если что и надо, так это чтобы простые люди их сердцем читали и переживали, кто как умеет.
**
Он совершенно не ожидал, что у этого недалекого, самовлюбленного человека, у вурдалака, блудника и окаянника может быть такая способность бередить чужую душу, в чем пускай не было никакой его личной заслуги, потому что этот дар был ему просто дан, но ведь был же этот дар, был. И свой дар был у гордеца Бодуэна, у мудреца Данилы, даже у Сыроеда с его постоянной насмешливостью, скрывавшей глубокую грусть и ненасытное любопытство к жизни. И у печального Бокренка, и у идеологов, которых Павлик презирал, а потому даже имен их не запомнил и лиц не различал, но не могли же бездари учиться в аспирантуре МГУ.
«А есть ли какой-нибудь дар у меня? – подумал мальчик с тоскою. – Наверное, никакого. И поэтому она с ним, а не со мной, ведь они выбирают талантливых». Мысль была странная, взрослая, неизвестно из какого прошлого или будущего залетевшая, но очень точная, Павлика встревожившая, хотелось ее поскорее забыть, забить, заглушить, чтобы только не скатиться в опасную и ненужную сиротливую зависть, и Павлик стал требовать, чтобы ему наливали еще и еще.
**
«Я умер», – подумал Павлик, но никакого утешения эта мысль ему не принесла. А сразу за ней пришла чудовищная боль. Она сосредоточилась в голове, во лбу, прямо над глазами, и била изнутри, как если бы там толкался и просился наружу маленький человек. А может, даже и не маленький.
**
Навстречу Павлику попался шатающийся облик человека. Ни слова не говоря, облик потащил его на кухню и достал с нижней полки недопитую бутылку.
**
Павлик шел навстречу своей погибели с тем же легкомыслием, с каким делал, похоже, в жизни всё.
**
– Куда сбегать? – Павлик стоял под градом враждебных вопросов, злых слов и злых лиц, он еще не понимал, что здесь происходит, а они уже поняли всё, они поверили, ухватились, и больше всего его поразило, что эта разрозненная, разношерстная, тоскующая группа объединилась. Не на любви, как он их призывал, а на ненависти.
**
Он понял теперь, куда шел весь этот день. И узнал, зачем шел. Ему не было жалко. То есть нет, конечно, немножко жалко было. Теперь всё точно кончится, так и не успев начаться, но что ж, значит, так тому и бывать.
**
– Я людей как определяю? По материалу. Одни как металл, другие – дерево, третьи, скажем, стекло. Причем опять же если это металл или дерево, то они разных видов и пород бывают и каждый для чего-то нужен. Но главное, Паш, чтоб материал был добротный. Если железо, то не ржавое, если дерево – не трухлявое. Стекло – так без трещин.
**
А только получалось, что в этом родном монастыре маленькие люди воруют мало, большие – много, вот и вся разница.
**
Передаю по буквам: Мазуров, Устинов, Демичев, Андропов, Капитонов.
**
А я всё равно всё узнал. Я хоть и далеко стоял, но у меня зрение острое. Я всё разглядел. Они, Паша, не такие, как в телевизоре или на портретах, которые на демонстрациях носят, они бездари, ни на что уже не способны, они импотенты и дальтоники, на красный свет едут, и вся страна у них в заложниках.
«Сам ты импотент и дальтоник», – подумал Павлик, который хоть и не знал, что эти два слова значат, но справедливо рассудил, что тоже, должно быть, ругательства неприличные.
**
Павлик ее настоящее название раньше слышал и про ее автора слышал тоже. Знал, что это самый главный враг всего СССР. И знал, что книга эта самая что ни на есть вражеская. Но врага надо знать в лицо. И он читал. Возненавидел с первых страниц, но читал. Хотел бросить и изорвать, но не мог остановиться. Возмущался, сжимал кулаки, злился и не мог с собой ничего поделать. Она не столько открывала ему глаза, сколько заполняла лакуны и отвечала на неотвеченные вопросы. Потому что Непомилуев был родом из тех мест и видел в тайге колючую проволоку брошенных лагерей и недостроенную железную дорогу, которую из Обдорска на восток тянули, помнил, как замолкали отец и Передистов, когда шли мимо поросших травой и сорным лесом развалин. Потому что не забыл разговоры, которые в городе разговаривали про то, как и с чего Пятисотый начинался и кто его строил. И всё это было похоже на страшную семейную историю, которую от посторонних скрывали да и промеж себя не обсуждали, как не обсуждают самоубийство или какой другой страшный родовой грех либо беду близкого человека, а история-то была. И что тронуло Павлика в той книге больше всего – не было в ней злорадства, не было издевки, насмешки, ярость была, боль, возмущение, горечь, но это чувства правильные, их Павлик понимал, а лжи и сам терпеть не мог.
**
Он не обиделся на нее, а лишь почувствовал страшную тяжесть каждого лишнего слова и внутренне зашатался.
**
– Кубик Рубика, – произнес Сыроед, и было непонятно, сказал он это про Пушкина, который крутил, как хотел, своих героев, или про тех, кто об этих героях дилетантски рассуждал.
**
Раньше казалось, что без батареи бутылок на столе ни веселья, ни пения быть не может, а оказалось вдруг, что можно и на трезвую голову собраться.
**
Потому что советское – это не страшная глокая куздра, не ГУЛАГ, не воровство и не подлость, настоящее советское – это когда людей объединяет общее и когда дружеское важнее личного, потому что дружество и есть советская власть. И Пушкин был советский, потому что он про свою будущую родину написал: прекрасен наш союз, потому что Пушкин – наш товарищ и что бы мы без этого советского были? И как хорошо, что я больше не бригадир над ними, догадался Павлик, потому что когда ты начальник, то советское разрушается, а сейчас я такой же, я равный им, а они мне, и нам хорошо всем вместе. И в какой еще стране могут люди вот так сидеть вечерними часами напролет и говорить о чем-то очень для них важном, и при этом неважно им, богатые они или бедные, знатные или нет, столичные или провинциальные? А вы наш эсэсэсэр не любите. Глупые вы какие-то, несмышленые.
**
И ничего не отвечал внутренний человек, то ли соглашаясь, то ли понимая, что спорить тут бесполезно.
**
И либо Веня твой, мудила грешный, русского языка не знает, либо он новую норму как классик типа узаконил.
**
Потому что у Пушкина так: женщина может полюбить всего один раз и может принадлежать только одному мужчине. Счастье, если эти мужчины совпадают, а если нет? А вот у Толстого Наташа Ростова совсем другая, она, Паша, многих любит: и Бориса Друбецкого, и Денисова, и князя Андрея, и Анатоля Курагина, и Пьера, и он ее за это не осуждает. Наоборот, любуется ею и с Пушкиным словно спорит. А тебе которая из них больше нравится? Мне, например, ни та и ни другая. Я княжну Марью люблю, потому что она добрая очень и никого не осуждает. Помнишь, как она француженку простила, а ведь та у нее жениха отбить хотела.
**
У древних славян была примета: когда мальчик становится мужчиной, в его честь кричит петух. Я всегда с тобой рядом была, – прибавила она тихо. – Я тенью твоей была. Куда бы ты ни ходил, я шла за тобой. А ты меня не замечал. Тебя никто так не будет любить, как я люблю. А всё остальное
это просто наваждение у тебя было.
**
Как и почему случилось, что она, незаметная, замухрышка, всегда ходившая в одной и той же синей прозодежде, теперь раскрасневшаяся, веселая, нежная, разрешала ему то, о чем он не смел и мечтать? И почему ему так нравилось пропадать в ее голосе, запутываться в этих тяжелых волосах, забывать себя и переставать понимать, где кончается его и где начинается ее тело, почему оно имеет над ним такую сладкую, тягучую власть, для чего и кем это было придумано? Можно было бы ведь и поменьше, не так щедро и ослепляюще, можно было бы проще, это ведь только инстинкт, он нужен для продления рода и больше ни для чего, но почему всё превращалось в дар, который, ему казалось, он не в силах вместить, и все его детские страхи, вся его стыдливость, все подростковые сны, терзания – всё искупалось, сметалось этим счастьем, которое было с ним отныне навсегда?
**
Павлик не понимал, почему быстрее, зачем и куда подевалось время, которого еще недавно было так много, что он не знал, куда его девать. Но старик заторопился. И всё, что происходило дальше, было в полубреду. Священник, худенький, маленький, сам согнутый, как крест на куполе храма, встал перед Павликом со старой книгой, которую, должно быть, знал наизусть и держал ее в руках для важности, и принялся бубнить что-то непонятное, вздымая руки и кланяясь. Потом он зачем-то дунул Павлику в лицо и на кисти рук, положил свою дряхлую руку ему на голову, для чего Непомилуеву пришлось наклониться в половину роста, и всё это было неловко, непонятно, тревожно. И всё сильнее Павлика качало из стороны в сторону, как если бы старый деревянный пол под ним превратился в палубу корабля во время бури, и сама церковь с ее гнутым крестом была похожа на шхуну со сломанной мачтой.
**
– Почему это? – искренне удивился дымчатый, снял очки, и глаза у него оказались совсем не страшные, а задумчивые, нежные, стальные.
@темы: не моё, сиреневый джокер, читалочки, 2019