читать дальше— Авдотья Никитична, ты смотри-ко, опять расцвела, скачет, что коза твоя, в поликлинике давеча повстречались, она, представь, очередь заняла, — Галина Ильинишна переступает аккуратно с ноги на ногу, грузно опираясь на ходунки. Варикозные распухшие, артритом тронутые лодыжки наливаются свинцовой тяжестью.
— Поди с Петровыми-то связалась, — степенно и важно отвечает Зинаида Евграфовна, спицы медленно и неминуемо переплетают нить, синюю и косматую, с запахом цветущих вишен, лоскутьями неба, проглядывающего меж башнями спальных. Зинаида Евграфовна поднимает усталый взгляд на окно — третье слева — пятиподъездной кирпичной четырёхэтажки, мысленно крестится: воочию нельзя, собьется, потом распускать весь ряд.
Трёхцветная, черепаховая, с надорванным ухом и затёкшим взглядом, оттаскивает мёртвого голубя под розовый, нежной зеленью тронутый, куст: бутоны еще махонькие совсем, только наливаются жизнью, нерождённой ещё, предначальной.
Высокие усталые качели надсадно скрипят.
Смеркается.
— Авдотья Никитична, а это кто, там? — Валюша Петрова хлопочет на махонькой чистой кухоньке, заваривает чай, кивает в сторону детской площадки, ладонью касается едва заметно округлившегося живота.
Старушка подходит к окну: горшок с сиротливо зачахшей геранью не позволяет увидеть площадку не поднимаясь. Смотрит. Едва не касается Валюшиного плеча.
— Да ты присаживайся, дочка, присаживайся, устала поди совсем. Я налью сама, — воркует старая, берет морщинистыми пожелтевшими посеревший от старости, но некогда белый чайник, блюдца, чашки.
Валюша Петрова отчетливо понимает, что и правда совсем устала. Опускается в кресло, старое и продавленное, застеленное домотканным разнопёстрым покрывалом, снова касается живота. Аромат чая и неведомых Валюше Петровой ароматных дурманящих трав растекается по углам, оседает на листьях увядшей герани, на пирожках с прошлогодними яблоками — Валюша Петрова пекла, чтобы в гости не с пустыми руками.
— Это Малоярцевых, — говорит Авдотья Никитична, ставит чашку на блюдце, наливает крепкий и обжигающий, ставит с Валюшей Петровой рядом, — Ванечка. Из этих. Приблудных. Жильё им тут дали по госпрограмме, дай бог памяти, дочка, с вечность уже назад. Ванечка, помню, хороший такой, вежливый был мальчик, здоровается со всеми, помочь предлагает: сумки там донести, грядку вскопать. Настоящим почти казался. Ну. Взаправдашним.
Старушка присаживается на табурет. Качели скрипят. Вишнёвый цвет заплетается в чайный густой аромат.
— Спаленок-то тогда еще не понаставили, а дворовые Ванечку избегали. Не обижали, конечно, родители-то оболтусов сразу, как прознали, научили не задирать. Приблуды-то мирные, покуда не осердчают. Да ну знаешь, поди, сама, — Авдотья Никитична подливает гостье настоявшийся.
Валюша Петрова рассеянно благодарит, вслушивается в скрип — жалобный, каркающий, царапающий по вискам, подносит к губам чашку. Авдотья Никитична суетливо кладёт на блюдечко пирожок, мол, есть тебе надо, кормить своего малыша, ласково, по-доброму так улыбается. Тошнота подступает Валюше Петровой к горлу, та вдыхает травяной аромат, делает еще глоток и спрашивает, чтобы только отвлечься на что-то, кроме:
— А дальше что...Малоярцевы?
— Малоярцевы..., — Авдотья Никитична шевелит губами, расправляет салфетку, лежащую на столе, — а что Малоярцевы. Ванюша грустил, конечно, что ребята его в игры не принимают, но шибко на них не сердчал. Ласковый был такой, смышлёный - всё понимал. А однажды увидел Танечку. Откомандировали их сюда, поселили в третьем подъезде, аккурат над вами. У Тани коса была длинная-длинная, глаза голубые, как небо, голос звонкий — пела, что соловей. Не сказали им. С умыслом не сказали, али без — кто теперь, Валюшенька, знает. Подружились-то детки, даром что Малоярцев...
Авдотья Никитична поправляет платок, заправляя за ткань седую короткую прядь:
— Полюбил её Ванечка. А Танюша и рада — тихая она была, застенчивая, болела часто — в школе-то её обижали, а Ванечка баловал. На качелях всегда катал. Подарки приносил. Тамошние. А через год или полтора их сызнова откомандировали, Танюшкиных-та... Ох горько плакала.
Валюше Петровой чудится, будто там, на качелях, кто-то теперь сидит: в светлом, легком совсем, летнем платьице. Качеля скрипит надсадно и жалобно, боль расползается от виска к затылку, а от затылка — опять к вискам. Тошнота накатывает волнами.
— А через сорок годков, представляешь, иду в поликлинику утром раненько, смотрю — стоит, горемышная. Постарела, подурнела вся, косу отрезала, кожа да кости остались. Да глаза — что озёрца, на пол-лица. Пожила тут, там где Варякины, в сорок пятой, померла, сгорела, что свечечка. Отпели, как полагается. Поховали. А месяц спустя, Валюш, глядим: сидит аккурат под подъездом, точно в свои двенадцать, кончик косы теребит — стесняется. Завидела, как к качелям подходит, кинулась: "Ваня, — кричит, — Ванюша, Ванечка! Я пришла."
Валюша Петрова чувствует, как усталось наползает на плечи, клубится в самом низу живота, оплетает паучьими пальцами ноги поверх проступивших сквозь кожу вен:
— Засиделась я, — шепчет Валюша Петрова, едва дыша, отставляет в сторону пустую чашку: болотисто-илистый осадок на дне чудится Валюше свежей могилкой. Ма-аленькой. — Завтра, — ворушит губами Валюша Петрова, — завтра, Авдотья Никитична, ещё загляну к вам.
Авдотья Никитична стоит у окна, смотрит Валюше Петровой вослед, крошит на подоконник пирожки — свежие, с яблоками.
Воробушек прыгает по карнизу. Клюёт крошки. Падает замертво.
Качели скрипят.
— Ваня, — смеется девочка лет двенадцати далеко за полночь, — Ваня! Ванечка!
@темы: настроения, 2022, сиреневый джокер, словотворное, будда-который-курит