Давно здесь не появлялось этой фразы, но...
однажды, дамы и господа, мне снился сон:
Он щурил медные свои раскосые, ржавые, этот не то турок, не то болгарин, назвавшийся по привычке сербом. Кожа его, когда-то давно белая, словно чистейший мрамор, за время пути его пообветрилась, погрубела, выщербилась оспинками и шрамами от кнута случайно встреченных владельцев огромных, шествующих по пустыням, караванов, коим путник не приглянулся, или от нагайки отставного офицера по имени Ранко Чосич, известного больше как азартного преследователя равно архитекторов и самозванцев, бают, и тех, и других он частенько путал, говоря о тождественности архитектуры храмов и биографии; и тех, и других он иногда запарывал до смерти. Словом, кожа у пришлого была как мрамор, найденный на раскопках.
читать дальшеХозяин предместья встретил пришлого в кабаке близ полуночи, а потом выиграл в карты, потому что архитектор, напившись воды дождевой, рожденной равно Тамишем и Моравой, поставил на кон сперва свое имя, после — муху, пойманную у потолка, ящичек с инструментами, внука, зачатого в блуде, а после и вовсе то, что никогда не принадлежало ни ему самому, ни его покровителю Савлу из Тарсы — самого себя. Посмотрев в последний раз на карты, зодчий обмакнул в прогорклое пшеничное пиво свой левый ус, после взял его в рот и не выпускал, покуда солнце не разбудило окрестные тени, а новый господарь не дал архитектору имя, коль уж тот остался без оного, проигравшись.
Когда пришло время, пришлый назвался Петаром, пообжился в пригороде, а потом пришел на поклон. Выторговал себе три года свободы и право построить храм своими руками. Все зодчие хорошо знают: если работаешь с деревом, можно брать, испросив позволения, инструмент, знающий другого хозяина: дерево чутко и не ревниво, оно в сердцевине своей суть река. Если работаешь с камнем, пришлый, чужой инструмент не по руке ляжет.
Ящичек вот уже время как принадлежал другому хозяину.
Архитектор постился три дня, за водой спускался только к притоку Дуная и только за три часа до заката, затем помолился, кажется, и принялся за. Дело не ладилось ни в первый час, ни в седьмой, ни на рассвете, ни на закате. Через три месяца не было ни стен, ни фундамента, ни чертежа, нарисованного большим пальцем на смешанном с глиной песке.
Петар пришел на поклон, взял у хозяина коня и уехал. За седмицу до конца первого года своей свободы он вернулся, все еще пахнущий кровью. К седлу коня была приторочена нагайка, говорили, такой же владел однажды один отставной офицер, оставивший на спине и руках архитектора шрамы. Мало ли, что говорят, пусть говорят себе, зодчий всё, знай, помалкивал. Однажды он сбрил усы, свил их в тугую нить, перехватил ею отросшие на затылке пряди и принялся строить без чертежа. Воду для раствора он таскал сам, все из того же притока Дуная, песок измерял горстями, кирпичи для фундамента сушил под ветрами и с юга пришедшим солнцем, пространство вне храма он мерил своими шагами, пространство внутри — своей же тенью, расчеты записывал кончиком языка на нёбе, потому ел и пил мало и только когда закончит. Часть цифр он порой проглатывал вместе с лепешкой с сыром, а после перемерял заново.
Стены храма росли параллельно тому, как свобода таяла. Зодчий отчаянно не поспевал, чтобы не спать — подстегивал себя порой привезенной вместе с запахом крови нагайкой, кровь нравилась камню лишь потому, что кровь всегда нравится камню.
На исходе третьего года церковь уже обросла стенами, куполом и колокольней, колокола везли из Дамаска. Петар отпустил бороду, заплел в косу, кончик которой обмакивал в Дунай вместо краски, чтобы тень его стала выше, перестал записывать цифры на нёбе, вместо этого зарисовывал будущее внутреннее убранство. Когда купол был позолочен, а после — украшен лазурью, собранной после дождя из прорех в облаках — чистейшей, архитектор установил петли, а на них — тонкой работы двери; говорили, кончик Петарового языка был столь остёр, что заменил резец: на одной из створок были картины мытарств, а на второй — ада, чудовища на последних выглядели чудовищно, как им и полагает, пасти их были в крови, как и адское пламя.
На исходе последнего дня Петар зашел в свою церковь и затворил за собой врата. Наутро, когда пришла пора принимать и работу, и беглеца от плена обратно, хозяин предместья пришел к резным, толкнул их, как господарю и полагается, и отшатнулся, не преступив порога. На дальней стене, напротив порога, висело мраморное распятье. Руки его (там, где осталась кожа) были в шрамах, губы его были потрескавшиеся и иссохшие, глаза — раскосые, медно-ржавые, а борода сплетена в косу.
Стены внутри облицованы были мрамором,
будто бы на раскопках найденным.
Хозяин предместья велел снять распятье и отнести в сад, вот только и тут Петер оставил хозяина в дураках. Когда подневольные переступили порог — оказались в чистейшей тьме, не то что распятия — носа собственного не видать. Говорят, архитектор так тщательно мерил храм изнутри своей тенью, что для света внутри не осталось совсем никакого места.
Говорят, на мраморных стенах внутри — сплошь трещины и рубцы,
будто бы от нагайки.
Одни говорят, будто бы в храме алтарь в форме сердца. И будто он медленно бьется, от этих ударов земля содрогается, как некогда от копыт коня офицера по имени Ранко Чосич. А иные крестятся и говорят с содроганием, будто у зодчего сердца и не было вовсе.