Обозначил предпоследний день нынешней весны событием-якорем: искупался в море. Холодном ещё, неласковом, с усеянной медузами полупрозрачной, с зеленцой, водной гладью, целующей отшлифованные за короткую вечность камни на дне. Было в этом прикосновении к морю что-то почти сакральное. А в вечер-ночь перед я был богом. Волей моей на теле С. расцветали цветы, и это было невероятно прекрасно. Так, как божественному и полагается. Созерцатели, не сговариваясь, обозначили происходившее "не бдсм, а искусством", и мне даже не захотелось оспорить сказанное. Ведь так и есть. К слову, воск в сочетании с иглами - вещь предельно любопытная и, по слухам/чужим ощущениям, чертовски запоминающаяся. Март богат на неожиданности. Убил две плети, заплёл дреды. Насладился олимпиадой по филологии. Познал дзен.
Влага сочится по камню, мох змеится по стенам, оплетая собою пустоты, где раньше когда-то цвели пестроцветьем нарядные яркие фрески, химерные изразцы, где камень впитал в себя касания пальцев и мёртвых поблёклых слов: чему хранить прошлое, как не камню?
Смех: хриплый, булькающий, нескладный рождается прежде шага, далекого ещё, почти призрачного, не прозвучавшего даже нигде, кроме грядущего и настоящего -- смех касается изваянного из камня, оплетённого трещинами и следами смертоносных для сотворённых по образу и подобию орудий давно отзвучавших войн истукана едва осязаемым отзвуком. Пресветлый лик хмурится замшелыми трещинами там, под искалеченными временем сводами останков могущественной некогда твердыни.
Почти не тронутый тленом на той своей стороне, которой касается взглядом луна, замирает на подоконнике изваянием, его ожидание пахнет чьей-то уже предсказанной смертью. Хладный далёкий свет серебрит неживую плоть, пронизывает сквозь, касается вскользь оставленных время назад на изогнутой полукружьем каменной коротких зазубрин-отметин: имя им легион, нет им числа. В недвижности кажется, если исподволь бросить взгляд, будто бы камень едва ощутимо вздрагивает, потревоженный этой незваною лунной лаской. Впрочем, кому бы тут смотреть?
Одинокая сизая моль мечется над гнездом, вспугнутая не то отзвучавшей дрожью, не то касанием девственно обнажённых, едва не совсем свободных от плоти к пропахнувшим равно забвением, кровью, потом и спермой, драным на ленты и полосы чьим-то чужим одеяниям. Язык касается взмаха крыльев, жизнь оседает на холодном, скользком, раздвоенном, узком кончике-жале, скрывается в чреве давно измертвевшей плоти.
Чудится вдруг, будто колотится медленно, рвано, почти безнадёжно, отчаянно там, внутри, бьётся о клеть из щербатых костей и осклизлой ткани. Чудится. Кажется. Не вслушивайся и не вглядывайся.
Чужое касание отчётливо пробуждает. Пропахшие потом и страхом, сведённые, дрожащие что тетива лопатки вжимаются в твёрдую и неподвижную плоть истукана. Бурая поросль мха приникает к уже пропитавшим одежды, растёкшимся серым влажным и чуть ощутимо солёным озёрцам-пятнам. Чему хранить прошлое, как не камню.
Стон оседает порохом на стенах.
Пряди струятся шёлком. Нагой, на снова украденной жизни распятый, касается пальцами исполинской каменной длани, облачает недвижные в белый и алый, окольцовывает рёбрами со следами животной, тварной какой-то страсти, поднимается на ноги, снова идёт к окну, и поступь его тверда.
Шаг чередуется с шагом. Если набросить на плечи крылья, взмыть над руинами, сделать круг, посмотреть у птицы отнятым взглядом -- почудится вдруг, будто что-то колотится там, в исполинском каменном теле, как-то рвано, почти безнадёжно, отчаянно бьётся там, внутри, касается пальцами клети из щербатых, морщинами трещин тронутых сводов и замшелых, былью поросших камней, коротких настенных росчерков.
Ты спрашиваешь: «а что тебе нравится?», куклишься там, в одеялах и виртуальных/тенями сотканных моих объятиях, а мне вдруг кажется, что я толком ничего не могу сказать, кроме: «мне нравится, как ты пишешь», но это звучит так скупо, что я в который раз смотрю на слова осуждающе, хотя надо бы на себя – потому что не складываются в моём сознании в что-то более или менее развернутое и по пунктам/фактам, по крайней мере, сразу. Я пока не знаю, как передать словами, что я чувствую, когда читаю твои (для меня) тексты. Возможно, проблема в том, что в чувствах я разбираюсь куда как менее чем в словах. Больше всего мне, пожалуй, нравится осязаемость.
У тебя потрясающая способность наносить контур мира так, что сознание читающего достраивает детали, а те, прописанные тобой, встраиваются в воссозданное разумом, наполняя, дополняя и оживляя. Читаешь тебя – и мир обретает плоть. Это интереснее кинолент, знаешь, что-то ближе к очкам дополненной реальности, когда на время прикасаешься к миру, который ты создаёшь, стоишь где-то там чуть поодаль, впитывая в себя ощущения: касание ветра, отчетливый смрад проулка, запах тела на простынях, звук падения чернильной капли, прелость яблок, угольно-табачная вязь. Вроде бы и набросок – сколько там тех слов? – а перед глазами фрагмент миропространства, протяжённый во времени. Магия.
А потом цепляешься за слова, куда-то в них падаешь, и вот уже те, «кто прячется ещё глубже, меж быстрых неровных строчек» – кто жмётся друг к другу, кто смотрит не то с любопытством, не то с испугом, кто готов замахнуться окриком при малейшем намёке на.
Встречаешься с ними взглядом, и хочется, чтобы ты дал им право случиться, ведь за каждым своя история, своя правда, своя драма, своё карманное счастье, возможно, способное даже коснуться целого мира.
А потом случается девочка в синем платье, пока ещё безымянная – сначала её убьёт автор, потом – я, и, кажется, за последнее я уже отчётливо ощущаю себя тварью; это, несомненно, будет красиво, болезненно и чертовски правильно, но здесь и сейчас мне так её жаль.
Ты облекаешь её в плоть голосом (я потом перечитываю, позже), и я вспоминаю Марго из рассказа Брэдбери («Всё лето в один день», я не знаю, читал ли ты), нерождённого мальчика из одного из моих набросков, сонный ещё разум рождает ассоциации, я что-то говорю тебе, кажется, а потом вдруг оказывается, что всё моё что-то помещается в «грустно» или «печально», я не запомнил даже.
А она сидит в придорожной пыли, творит волшебство, обретает имя почти случайно (впрочем, я не верю в случайности). Вызывает отчаянное желание запечатлеть её в слове, коснуться словами – наверное, так и работает вдохновение: случается что-то, и тебе отчетливо хочется написать, как было по меньшей мере в одной из творимых тобой реальностей.
Знаешь, она где-то всё ещё очень рядом. Я пытаюсь думать о важных серьёзных вещах, индивидуальном плане, актуальности и практической значимости, осязать запах кофе,
но чудится запах пыли, строчка переиначивается и вместо «В следующей главе она умрет.» мне читается «В следующей главе она умирает.», акцент смещается, а мне остаётся сидеть и ждать, пока ты проснёшься, чтобы узнать, как.
Потом я включаю музыку, слушаю, перечитывая, и мир, тобой созданный осязается чуть иначе, что-то достраивается, дополняется, я, кажется, будто бы даже слышу твоё дыхание где-то рядом, воображаемый стук клавиш – касание пальцев к сенсорному экрану.
Я всё ещё не знаю, как тебе выразить это моё скупое «мне нравится». Равно как и «ты вдохновляешь». Или «я очень люблю тебя».
Вчера выбрался с К. в книжный и в бар, абсолютно спонтанно, кстати, потому что Ф. отменился, а спать в сумерках - занятие бесполезное и чреватое тем, что проспишь до утра. Мне, признаться, в книжном ничего не было нужно, пусть это и звучит странно (но стеллажи не резиновые), но прогуляться по одному из некогда самых любимых было более чем приятно. Тем более, и подарок для близкого товарища очень в тему так отыскался. А потом прогулялись немного в сторону ближайшего из баров - тот оказался неприлично занят людьми по самую маковку, да ещё и с хвостиком в виде особ шести-десяти ожидающих. Карты от Яндекса подсказали расположившийся поблизости бар "Практика". В новых местах есть своя прелесть, признаться. В "Практике" она была в дизайнерских решениях, курином паштете с вишнёвым вареньем - потрясающее, кстати, сочетание, паре-тройке неплохих вин и рассказах о городе С., потому что самое время пришло рассказывать. Вечером выкроил время на пост на форум, на то, чтобы погладить кота, отпечатать день в мемориз и даже лечь спать почти что без опозданий, а потом мне, часа эдак в четыре утра, мне прислали прекрасное; я дал ему настояться, отпечататься словом во дне грядущем, пока досматривал сны почти что без сновидений. Читаю – и уже не в утренней Москве, а в предутреннем приморском: у него легкий привкус/призвук Владивостока, но это даже не мешает совсем – я плохо ещё чувствую/знаю южные города. И слова выплетаются в какую-то реальность/ирреальность настолько осязаемо, что, когда они заканчиваются, становится почти неловко за вмешательство в подсмотренную чью-то реальность. Впрочем, будем честны, у реальности всегда были замашки вуайериста. И день становится ярче, краше. И слова переплетаются со словами, как пальцы с пальцами. И жёлтый шарик выходит за рамки колеса Сансары, а маленькая трагедия изменяет свои декорации, нет проблем, которые не решаются фольгированным радужным, не правда ли? Время возвращаться от слов к словам на чуть тронутых придуманным кофе распечатках.
В городе С. осень практически не осязается, только изредка явственно ощущаешь, что касающийся тела и пронизанный солью моря воздух уже не способен сохранять растворённое в нем солнце как прежде. А здесь, в Москве, после того, как воскресным утром я наблюдал снег, мне вдруг отчётливо захотелось прикоснуться к осени во всей её златолистой полноте. Поэтому сегодня после занятий я пошёл слушать ветра, касаться опавших листьев подошвой кроссовок, касаться ладонью скупых капель дождя и фотографировать депрессивно-мрачную красоту уходящего октября. В этом году как-то особенно заметно, что людям будто бы не до осени совсем. Еще только самое её сердце, а в магазинах уже звенят предрождественские колокольцы, блестят всеми оттенками света гирлянды - и добро б с тыковками и призраками, так нет - со снежинками и санями небезызвестного вечного перевозчика. Печаль.
— Совсем как светлячки, — говоришь ты, завороженно глядя на тысячи тысяч огоньков, оплетенных медью с проблеском золота, плененных сетью не то собственных воспоминаний, не то чьей-то (моей, быть может) мягкой, но настойчивой воли с нотой принуждения в самом ласковом из её проявлений.
читать дальше— Совсем, — соглашаюсь, перебираю тёмные твои пряди — одну за другой, вплетаю в них свои ветры, и тени, и сны, и слова, и межсловья, сказанные и не произнесённые, и душу вплетаю тоже — если она и вовсе есть, душа.
Связанные одной цепью вспыхивают оттеночно ярче, рассыпаются млечным по не то пустоте, не то бездне, которую опоясывают, пленяют собою во времени и пространстве.
— Возьми, — говорю, — 别害怕, — и ты протягиваешь ладони, касаешься хрупкой прозрачной стеклянной глади, одергиваешь вдруг пальцы, отчетливо ощутив, что пряди твоих волос касаются пустоты, а не ладоней моих или ткани, хранящей тепло коленей. Тебе чудится вдруг, совсем почти как тогда однажды, будто я тебе показался, и выдох спотыкается о непрозвучавший вдох, сбиваясь на такт; я подаюсь чуть вперёд, возвращая тебе неразрывность касаний, целую в висок и в скулу почти что вскользь. Твои руки дрожат едва осязаемо, стекло — проводник, и ты слышишь, ещё не коснувшись, мерно-спокойное, аккуратное. Упорядоченное.
Касаюсь ладонью щеки, ты — губами — кончиков пальцев: не то провокация, не то благодарность.
В стекле отражается зыбко память воспоминаний: далёкая не то выдумка, не то правда.
Ты стоишь предо мною: болезненно обнажённый, почти распятый, беспредельно умеющий доверять, вспарываешь себя наживо, раскрываешь грудную клетку на уровне третьего рёберного хряща, достаёшь всполошенное, испуганное и дрожащее, то, которое больше не нужно самому охранять.
Мир, кажется, замирает, где-то здесь наша собственная point of no return, то ли конец чего-то, то ли его начало; время тянется медленно, будто увязнув в янтарной капле, ты не знаешь китайский, но всё же читаешь отчетливо по губам (и кому адресованное из нас?) "别害怕",
и когда мои тени касаются сердца, а губы губ, ты понимаешь, что я действительно существую, и отдаёшь доверчиво, без остатка.
Боль — это боль, как её ты не назови Это страх, там где страх, места нет любви
Мне подумалось тут, что вся прелесть (не знаю, какое слово подобрать дальше) _правильных/искренних/настоящих отношений состоит даже не в том, что чувства затмевают рацио: так у меня попросту не случается, просто потому что рацио, по меньшей мере, в части тех-которые-я, существенно более, чем выше названных. Она кроется в том, что в них не рождается страх: страх потерять, сделать что-то не так, перестать быть собой, в конце концов. Да, несомненно, всё способно заканчиваться, даже то, чему, по-хорошему, длиться бы вечно. Но пока чувства не отравлены этим страхом, у них есть и прошлое, и будущее, и настоящее. Это то "здесь и сейчас" в котором мне хочется продолжаться.
"Тортик с надписью (м)учитель - лучше тебя не опишет уже ничто в этом мире."
Вчера я радовался осени, поздравлениям от учеников и коллег и всяким приятным сюрпризам. В частности, упомянутому тортику. А потом гулял по осенней такой, тронутой позолотой, Москве, слушал, как дождь шепчет что-то сбивчиво и сумбурно, а ветер вмешивается, перебивает на полузвуке, скрадывает обрывки фраз.
Ты вздрагиваешь почти привычно, сперва уловив звук моих шагов, после – запах до боли знакомого парфюма, ещё мгновение спустя – шелест голоса, прикосновение пальцев к тыльной стороне шеи, провоцирующее едва ощутимо податься вперед в попытке не то ускользнуть, не то удержать равновесие – ноги предательски подкосились.
читать дальшеЯ не даю тебе отстраниться, потому что знаю: ты ждешь этого, жаждешь, зыбкая дрожь охватывает пламенеющее желанием естество, едва слышный стон срывается с губ и, пока ты медлишь, прежде чем выполнить мой приказ, ослабляю узел галстука. Шелковое полотнище ложится поверх твоих глаз, запрещая на сегодняшний вечер одно из немногих твоих удовольствий: видеть меня. Смотреть, как мои руки касаются твоего тела, как изгибается в усмешке умеющий быть таким чувственным и ласковым рот, как темнеет взгляд. Наблюдать заворожено, как в глубинной той тьме, в самом сердце моих зрачков, пробуждается зверь, дух, тень, дьявол – тысяча тысяч имён, выбери сам, – присутствие которого заставляет дрожать не то от страха, не то от предвкушения.
Пальцы едва ощутимо касаются плеч, убирая концы прошитого ровной строчкой темно-синего шёлка, ты истолковываешь жест по-своему, опускаясь, наконец, на колени, вздергивая подбородок, вслушиваясь в происходящее: в отзвук моих шагов, сдержанный стон глубокого старого кресла, внимательный мой взгляд, скользящий – ты знаешь – по напряженному телу, задержавшийся вскользь на неаккуратно обнажившейся ключице, мятой складке где-то в области ребер, предательски тонком белье, абсолютно точно лишнем сегодня, сейчас, всегда.
Ты слышишь звук расстёгивающейся ширинки, не успеваешь сдержать короткий, приглушённый едва ли не сразу же, невольно подаешься ближе всем телом, и замираешь, споткнувшись о прозвучавшую фразу.
– Поласкай себя.
Голос звучит почти буднично. Легкий румянец разливается по щекам, ты прикусываешь губу оттеночно ярче. Пальцы едва ощутимо подрагивают, кажется.
И что ты чувствуешь сейчас ко мне, когда со мною ты наедине?
читать дальше— Знаешь... — говорю, когда ты, наконец, устаёшь хмуриться и обращаешь своё внимание на остывший горький с привкусом миндаля, запотевшие стёкла (отзвук касания пальцев всё ещё там), меня.
Последнего ты предпочёл бы не замечать. До последнего.
— Знаешь, — повторяю, вынуждая тебя совершить усилие и повернуть голову на треть такта влево, — тебе просто стоило быть чуть более внимательным. Я бы рассказал тебе правду, но, боюсь, опоздаю.
Ты знаешь, что я лукавлю. Мне едва ли не вовсе чужд страх, равно как и тебе — жалость. Силишься двинуть губами, нерождённые слова вязнут в глухой вынужденной тишине, умирают медленно и неизбежно. Совсем как ты.
Мне хочется опуститься перед тобой на колени. Встретиться взглядом. Накрыть своими твои дрожащие пальцы и улыбнуться мягко и ободряюще. А потом рассказать тебе всё, начав с самого начала. Или, быть может, с чего-то немногим ранее.
Наша правда — двуликий Янус. Я порой размышляю, что разглядела бы там, в амальгамной зеркальной, твоя? Не янтарную зыбь моей ли, подчеркнувшей вдруг светотенью каждую из точек соприкосновения? Которая из тех, отражённых, сделала бы первый шаг, поднесла тонкие к обманчивой глади, коснулась того, чего лучше бы никогда не касалась? Твоя? Моя? Наша?
Я убеждён — ни одна из них. У них проблемы с доверием — у наших правд. А может их и вовсе не было никогда.
Мне почти жаль тебя. Потому что моя жалость ещё способна тебя ранить. Я хочу, чтобы сердце твоё кровоточило. До последнего вздоха. Даже если у тебя нет сердца и не было никогда.
Губы твои дрожат едва-едва, вытягиваясь узкой нитью. Мне чудится в этом жесте не то улыбка, не то усмешка и легкая тень страха касается пепельно-серым своим крылом моего сознания. Рубашка из тонкого светлого льна прилипает к отчетливо читаемым позвонкам и, я знаю, капли пота впитываются в переплетения некрашеной нити, оставляя предательски читаемые пятна.
Ты слышишь мой страх, он забавляет тебя. Радует. Твоя смерть не разучит меня всегда оглядываться. Ты будешь во мне продолжаться, не в этом ли был твой замысел? Я — твой философский камень, твоё колесо Сансары, я твой, к чему отрицать. Ты изменил меня; моя душа была мрамором, ты — скульптором: безжалостным, неаккуратным, но талантливым.
Я сам выбирал. Порою мне кажется, дай я тебе шанс — и ты со временем стал бы если не Микеланджело, то Бернини, скажем.
Каюсь, это моя вина. Можешь считать меня эгоистом, ревнивцем, бесчувственной тварью, проклинать до последнего вздоха за то, что я отобрал у тебя и резец, и чувствительность пальцев, и незамутнённость взгляда, и звук дыхания — я подношу к губам твоим зеркало, оно предательски запотевает и по насмешливой дрожи темных твоих, подернутых дымкой предсмертья вдруг понимаю, что поспешил, выдал опять самого себя, унизил в твоих глазах неспособностью различить собой сотворённую, распознать, почуять, понять не прибегая к банальностям.
Я слышу разочарование в коротком твоём скупом хриплом вдохе, издевательски отчётливо прозвучавшем. Зеркало едва ощутимо дрожит в пальцах. Едва не падает. Ты силишься шевельнуть пальцами, и, знаешь, у тебя почти получается. Липкие влажные кляксы расползаются поверх заживших почти до конца уродливо-рваных шрамов.
Порою мне чудится, ты намеренно был неаккуратен в каждом из равнодушно жестоких твоих касаний. Порою мне чудится, в тебе напрочь не было способности к созиданию, я придумал её себе сам, сочинил, обманувшись, ошибившись в расчетах, оказался пленником собственных ожиданий и деструктивных твоих фантазий.
Когда мне чудится так, ты улыбаешься. Будь я богом, я запретил бы тебе улыбаться. Будь я богом, я запретил бы тебе умирать.
Стать богом сейчас почти в моей власти. Я почти по привычке жду твоего согласия. Ты научил меня так, не правда ли?