В последнее время сонливость - дремотная, вязкая, серая, жадная до воспоминаний - прокралась в моё бытие и угнездилась в оном, отчаянно не желая уступать место привычному моему размеренному достигаторству. И, возможно, я бы еще довольно долго размышлял над тем, что так существенно повлияло на смену ритма позднеавгустовского и раннесентябрьского моего времени, если бы не сдал между делом кровь в рамках прохождения диспансеризации. Там-то и выяснилось, что со времён донации гемоглобин не то что восстановиться не успел, а еще ниже упал, едва не до анемичных показателей. Время есть зёрна граната с рук, не иначе. Искры золота скалятся смехом в бездонных чужих.
Ловлю себя на мысли, что фоново как-то, вскользь разочарован произошедшим. Не собой в оном, а просто былью как частью бытия. Осталась после этих бесконечных трёх лет лёгкая досада, гадливость и какая-то смутная пригоречь, точно проиграл в одной из тех игр, в которые и шёл-то нехотя, наугад, отчетливо понимая неправильность и ненужность, но подавшись на провокацию, соблазнившись обещанием, мол, скоро кончится всё и домой; точно вписки в далёкие/близкие семнадцать. Впрочем, вру. В оных разочарования было в разы меньше. А мир, знаешь, смеется. По-доброму так. Зовёт Шутом. Я даже порой откликаюсь.
Иногда как-то смутно, зябко на душе после того, как понимаешь, что все события бытия можно уместить в несколько слов. И хорошо если в несколько, а не в черту между годом рождения и годом начала забвения, как у тех, лежащих бездвижно под пряной от осени глиной, слушающих топот беззастенчиво живой детворы у поржавевших или выкрашенных вот только пару месяцев назад ажурных оградок. Я структурирую время сызнова, себя перешиваю, перекраиваю так, как мне нравится больше - самообман, я еще не знаю, будет ли мне больше нравиться - так. Привычно скучаю по фрагментам прошлого, той осколочной мозаике, которая складывается вдруг после поворота колеса года в одном из тысяч и тысяч старых калейдоскопов. Иногда встречаюсь с прошлым лицом к лицу и узнаю то, что знал, но категорически успел позабыть. Это забавно так. Почти нежно. И я улыбаюсь этим почти случайным встречам, касаюсь пальцами выцветших чернил, оттисков губной помады на черновиках, поблекших от времени тканей, литер, воспоминаний, и в сердце моём зреет радость, расцветает осенним буйноцветьем, вплетается ветрами в чуть тронутые сединой пряди, помогает мне обрести себя сызнова. Как, впрочем, и всегда. Мне хочется целоваться, читать на испанском и признаваться в любви миру. Как, впрочем, и всегда. P.S. вероятно, то ли проблема моя, то ли её решение аккурат в том, что я не умею (и не хочу уметь!) любить иначе. Только так, как сегодня/сейчас/всегда. P.P.S. Я не писал здесь почти девять месяцев. Вынашивал правду ли? Молчание? Давал прорасти словам?
Дитя маялось, плакало громко, надрывно, надсадно. Билось что-то меж ребер его дико, отчетливо да отчаянно.
читать дальшеЛекари сменялись у постели раба божьего Иоанна чуть что не ежечасно. Цокали, оглаживали седые бороды, качали мудрыми головами, но слово лихое, недоброе, позабытое обронить сторонились - дорога голова на плечах, дорога милость четы цесарской, а немилость - того дороже.
Рос Ванька. Сторонились-то его сперва, после - пообвыкли, попервах только вздрагивали, когда расплачется вдруг али опечалится. Дети Ванюшу не жаловали - чудной, смурной да больно жалостлив - травинки не сломит, камнем не кинет в пса. Дразнить опасались - не чета им, цесаревич, - только смеялись порою над ним да звали шепотом жалящим да змеиным горько так, едко: "сердешный".
А как стукнул Ваньке годок тринадцатый, радость была великая. Вернулся из дальних странствий сердечных дел мастер - не то лекарь, не то колдун, - кордокрад, словом.
На четверг назначили операцию - пустяковую, малую, в лета давно минувшие такие каждому полагались, покуда надобности в них и вовсе-то не отпало. Ваня плакал, кричал, звал венценосную свою и бесстрастную мать, умолял отца.
В день седьмой короновали раба божьего Иоанна на царствие. Хладны были недвижные очи его да пусты от слез. Немы были уста его, ни печалию не тронуты, ни скорбью.
Кровь со главы усеченной венценосной матери-цесаревны была на детских почти ладонях: вязкая патока, мёд, не янтарный, не алый, цвета коры древесной да медной ржавчины.
Кордокрад по привычке давнишней собирался в дальние страны, уходил в мандры: в мешке заплечном инструменты из нержавеющей стали, в блокноте с тесьмой кожаной - заметки да записи, в хмуром разуме - яви и тайны, в колбе спирт да мышцы огрызок - сердце.
Что ни делается - всё к лучшему. Сначала мне чертовски хотелось в Египет, потому что там солнце, пирамиды и заслуженный отпуск. А потом оказалось, что под этот самый Египет нужно слишком многое перекраивать: отменять работу, игнорировать зачётную неделю и возвращаться чартерным рейсом тридцать первого числа в точно не установленное время. А дома пять хвостов и мини-хвостик, ещё за них переживать, потому что, разумеется, зоогостиницы под Новый год по цене путевки в тёплые края. Да ещё и с требованием забрать хвостатых строго тридцать первого в восемь вечера. Словом, вожделенное стало подозрительно отдавать чем-то смутно похожим на головную боль. Мироздание посмеялось, Иордания закрыла небо. Выбирал между Мурманском, где снежно и заполярно, и Калининградом, в котором чудится отзвук чего-то европейского. Взял билеты на удобные даты, успеваю, в итоге, и на работу, и поучиться, и, какое-никакое, но предновогоднее путешествие организовать. Что ни делается - всё к лучшему.
Время от времени я иррационально тоскую по вещам, уходящим из прошлого в далёкое прошлое. Всё меньше остаётся оттенков в былом когда-то ярких красок, всё пустотнее и пустыннее в местах, полных когда-то яркой, ярой, мятежной жизни. В таких местах бег времени, пресловутая его быстротечность, осязаются особенно ярко, побуквенно, междустрочно. Смотришь порой, думаешь, мол, я вернусь. А после вглядываешься - а возвращаться уже некуда, разве только к себе былому, прошлому да пришлому.
читать дальшеМы живы, как могут быть живы слова из мертвых давно и слуху чужих, и забытых дозвучно, мы живы ещё - по воле ли, по настоянию ль случая, мы живы - слова выпивающие до дна, смотрящие наживо в пустоту; там где-то за дном её, глубже на целую иль половинную тьму скрывается/прячется суть. Мы, живые ещё, касаемся сути губами, взглядом сперва обласкав, обнажив, распяв. Суть криком горчит, полынью морозной и терном вновь прорастает в горле, нас взаимно и полно в ответ выпивая до дна - одного за другим, наши в своё выплетая имя, до ноты граничной характеристик звука; росток, пробивая что гроб, что земную твердь, вбирает в себя цикутную память мира; ты знаешь, однажды всё сущее на земле взросло на чужих могилах. ** Ты смеешься не то надо мной, не то над собой самим,всё роняешь в себя семенами/стаканами с тысячей тысяч граней все слова, что сумел отыскать и, пожалуй, все те, что ещё не успел найти, ты глотаешь факиром одно за другим, скупо, нехотя будто пьянея от всех потаённых и даже явных; мне кажется, знаешь, ты так давно состоишь из слов, как рождённых тобою, так и тобою выпитых, ты разбойник, и тать, и вор, вечный шут - рыжина в волосах одиссеева, говоришь, мол, ещё по бездонной - одной-другой - и становишься новым временем. Мы ступаем след в след; ты касаешься взглядом меня до дна, меж лопаток впиваясь оттеночно больно, остро, мир раскинулся ввысь и вширь бесконечностью тропок, дорог, перекрестков, я горчу на губах твоих лживых, лукавых, я расту в тебе именем новым - сквозь; ты целуешь, смеясь, и всё шепчешь до ноты последней вздоха, что мы живы ещё.
читать дальшеЕрофеев угрюмо взглянул на озарившееся светлой искренней улыбкой тщательно выбритое лицо успешного и благополучно выспавшегося человека и, фыркнув, мол, лыбится тут во все двадцать восемь, что этот тип вообще в его ванной комнате-то забыл!, демонстративно отвернулся.
Чуяло ведь сердце, не стоило так резко оборачиваться. Схватившись за грудь, Ерофеев сдавленно выдохнул и, охнув, со стоном осел, спиной да плечом невольно (повинуясь одним лишь только законам упрямо не дававшейся в школе физики) сполз на выложенный аккуратным белым кафелем пол.
Ванная комната лукавить изволила с утра пораньше! Во-первых, она была безупречно, почти издевательски, чистой. Во-вторых, на пять, а то и все шесть квадратных метров больше той, к которой Ерофеев успел привыкнуть. В третьих, подлая дверь, просто обязанная на честном слове держаться да на гвозде ржавом, заменить который руки у Ерофеева так за семь лет и не дошли ни разу, была белёхонькая, как с иголочки.
– Арсений Дмитриевич, – промурлыкал из-за двери подозрительно знакомый голос, и Ерофеев мрачно выругался. Мысленно, разумеется, потому что Анька брани не терпела. Впрочем, может это и не Анька была вовсе, та-то Ерофеева никогда бы по имени-отчеству не назвала, паче с такими интонациями, будто.
Уши Ерофеева предательски покраснели.
Медленно, очень медленно Ерофеев поднялся и снова обреченно взглянул в зеркало: вдруг, ну вдруг, ну пожалуйста – отразится в чёртовой амальгаме знакомая физия с признаками старения и латентного алкоголизма. И горчичного цвета старый кафель, швы которого вот уже вечность герметика просят.
Не свезло.
Зубы сияли белизной. Глаза – радостью, подозрительно смешанной с обречённостью. Ерофеев отрешённо подумал, что только она-то, родимая, и есть то, настоящее, от него оставшееся в этом парадоксально благополучном безумии.
– Ар-ррсе-ений Дми-иии…, – дверная ручка дёрнулась, Ерофеев торопливо откашлялся и спешно буркнул, мол, сейчас, золотце, иду, дай мне минуточку, дорогая, а лучше все две или, коли не жалко, пять. За дверью раздался томный вздох. Сквозь узкую дверь над порожком проскользнула золочёная нить, вспорола воздух, закружилась вокруг запястья многострадального Ерофеева и с тихим шепотом-свистом легла почти незаметным ободом вокруг циферблата новенького Rolex. – Чё-орт, – сдавленно простонал Ерофеев, ошалевше глядя на сменившие батины часы.
Юный тонконогий тип с украшающими голову витыми рогами, подозрительно смахивающий на сатира из столь нелюбимой Ерофеевым в детстве иллюстрированной книги мифических существ обиженно зыркнул на уставшего уже удивляться и фыркнул, мол, я вовсе тут не при чём.
Ерофеев был почти готов заплакать, как вдруг осознал, что бесконечно опаздывает. Безумие безумием, но на работе надлежало быть еще два с половиной часа назад.
Наскоро сполоснув лицо, Ерофеев сделал глубокий вдох и, собравшись с духом, сделал на негнущихся несколько шагов к двери. Будто зачуяв его приближение, та распахнулась (предательница!) и явила взору Ерофеева Аньку во всём её полуобнажённом великолепии.
– Арсений Дмитриевич, – лукавая дочь Евы прильнула к Ерофееву, почти хозяйским жестом оправляя ворот его безупречно отглаженной рубашки, – ты ведь в город сейчас, да? – Губы Аньки оказались в опасной близости от невольно дрогнувших в жалком подобии смущённой улыбки, – Мне бы в канцелярии бумажку подписать, сущая ерунда, ну, ты знаешь. Арсений Дмитриевич, миленький, не откажи, я тебе потом хоть час, хоть два подарю, а хочешь – день у папеньки выпрошу, особенный, для тебя?
А после Анька сделала страшное. Язык её толкнулся меж сомкнутых губ Ерофеева, заполнил собою в беззвучном крике застывший рот, и вот уже через миг абсолютно не владеющий собою Ерофеев подмял под себя горячее и почти нагое тело и едва не совершил то, что грезилось во снах вот уже десятый год как.
– Опоздаешь, миленький, – шептала Анька, вжимаясь теснее, а Ерофеев краснел неумолимо, чувствуя, как расползается по ткани белья позорная печать не сдержанной разумом похоти.
Отшатнувшись от Аньки, будто от чумной, Ерофеев неловко прикрылся спешно сорванным с крючка махровым халатом и скупо кивнул, мол, опоздаю, непременно опоздаю, вот уже опоздал – гляди-ка.
Анька счастливо улыбнулась и сунула в руки не успевшему отказаться взять Ерофееву пухлый конверт с документами. И ускользнула, бестия рыжая, модельно вильнув хорошеньким, будто из кости слоновой выточенным, бедром.
Ерофеев шумно выдохнул, отбросил в сторону халат и, набросив заботливо подготовленный кем-то в прихожей стильный тренч, машинально сунул в карман отданный Анькой конверт и лежащие на банкетке ключи и пропуск.
Захлопнув дверь за спиной, Ерофеев бросил хмурый взгляд на подъезд и скривился так, будто разом все зубы заболели. Тот, разумеется, был чист, опрятен и светел, рекламная картинка, а не подъезд. И ни одного тебе окурка на подоконнике! Фикусы, ишь, в кадках. Полочка с книгами. Софа без единой проплешины.
Ерофеев застонал. Нерешительно шагнул к лестнице, а после вдруг решил не рисковать и просто вызвать лифт.
– Семнадцатый этаж, – жизнерадостно возвестил приятный женский голос, и лифт плавно заскользил вниз, отсчитывая пролёт за пролётом. Из широкого, на всю стену кабинки, зеркала, на Ерофеева взирал всё тот же светло улыбающийся и тщательно выбритый мужчина средних лет, богатый, успешный, хорошо одетый, вызывающий не то зависть, не то восхищение. И подозрительно похожий на Ерофеева, вот только какого-то не настоящего совсем. Придуманного. Ложного.
– Здрась, Арсенидмитрич, – пробормотал сунувшийся было в кабинку школьник, когда все тот же жизнерадостный женский голос объявил, что первый этаж – вот он, родимый, – на минус второй?
И не успел Ерофеев возразить, как малец уже нажал кнопку.
читать дальшеВот вы себе представляете, скажем, пензенского там или саратовского эльфа? А вокруг Ерофеева они крутились: востроглазые, востроносые, прячущие кончики с головой выдающих дурную кровь ушей за отросшими и крашенными в чёрный или седовато-сизый лохмами. Кто-то из них порой норовил стянуть у Ерофеева минуту, а, может, и день-другой, кто-то, шутя, ронял острые ледяные пики сосулек прямо у ссутулившегося да горбатого носа этого хмурого обывателя заурядного провинциального городка. А Ерофеев, привычно запаздывая то в сад, то в школу, то в техникум, то, наконец, на работу, щурился близоруко и вовсе ничего не замечал. Не то привык за свои сорок с лишком, не то был начисто лишён что дара, что желания замечать.
Рука Ерофеева, не дрогнув, проходила у хлебных полок аккурат сквозь бестелесные груди покойной (царствие ей небесное!) Галины Марковны, так и не сумевшей в посмертии своем уйти из «Пятёрочки» да не вздрагивать каждый раз, заслышав яркое да голосистое: «Га-аля, отмена!» от какой-то из молоденьких продавщиц.
Стёртые подошвы дрянных старых сапог Ерофеева то и дело норовили зацепить да размазать по асфальту хвост зазевавшейся саламандры, спутавшей вдруг хладный жар неоновых вывесок да ярко освещённых витрин с теплом древнего живого пламени.
Даже слова, гнездящиеся где-то под темечком да порой застревающие в глотке Ерофеева, время от времени, чаще после рюмочки-другой горячительного напитка, употреблённой гражданином Ерофеевым сразу после визита к Евлампии Фёдоровне в бухгалтерию пятого и двадцатого числа каждого месяца, кроме января и августа, всё норовили переплестись меж собою диковинной вязью да излиться напевным речитативом, творящим древнее и почти уже позабытое искусство тайного колдовства. Однако аккурат на исходе второй стопочки сорокаградусной язык Ерофеева уверенно заплетался, становясь органом придаточным и абсолютно не способным содействовать словотворчеству. Звуки наотрез отказывались становиться осязаемыми и складываться в мелодию более внятную, чем задумчиво-смирное: «мммм», за которым традиционно следовал ласковый удар широким лбом о деревянную столешницу рюмочной на Петровском, тихий, детский почти, всхлип, а после – раскатистый храп, в дрожи которого звонко смеялись легкокрылые беззаботные феи, так никогда Ерофеевым и не замеченные.
**
День сегодняшний казался Ерофееву вполне привычным. Разбуженный неумолимым будильником, вот уже седьмой год выставленным на неизменные шесть сорок пять, Ерофеев поплёлся на кухню, меланхолично покормил толстопузого Федьку, прибившегося к дому аккурат после того, как бабка Ерофеева в деревне-то померла, годков так с двадцать уже тому.
Кошачий корм Фёдор демонстративно игнорировал, а вот молоком да размоченным в оном белым вчерашним батоном (двадцать семь рублей в «Пятёрочке» по акции) лакомился всегда с удовольствием. Ерофеев не возражал и традиционные вкусовые предпочтения пришлому не навязывал.
Смутное ощущение неотвратимой беды чуть было не коснулось Ерофеева, как только тот переступил порог изрядно уставшей и вот уже лет семь-восемь настойчиво намекающей на необходимость хотя бы косметического ремонта ванной комнаты. Ерофеев, бросив заспанный взгляд на доставшиеся от отца советские ещё часы, тяжело вздохнул и отогнал тень предчувствия, плеснув в заросшее щетиной лицо пригоршню холодной воды. Время неумолимо запаздывало дать Ерофееву возможность сварить себе чашечку кофе в медной, Анькой из Турции привезённой, джезве, вынуждая снова довольствоваться растворимым – вот уже седьмой год как.
Ерофеев почистил зубы, привычно номинально, как и полагается, когда тебе уже за сорок, а всё ещё чудятся сутулые плечи отца да впалая его грудь за спиной маленького Ерофеева, да слёзы на детских щеках, да разодранные жесткой щеткой в кровь многострадальные дёсны.
Взявшись за бритву, Ерофеев с неохотой посмотрел на себя в зеркало, привычным жестом чуть запрокинул голову, а после услышал то, что слышать без трех минут семь в ванной панельной многоэтажки в среду совсем не полагается.
Почти насмешливый, но успокаивающе знакомый по частым командировкам голос диктора Нижегородского метрополитена уверенно произнес:
И, не захлопнись с отчаянным скрипом вот уже три года как потерявшая петлю в неравной битве со ржавчиной межкомнатная дверь из бруса хвойных пород, Ерофеев, возможно, расслышал бы слово-два, прозвучавшие нарочито бодрым после.
Мир губчатой тканью, чёрной дырой вбирает в себя остатки уходящего тепла, пропитывается осенью и совсем не тропическими её дождями насквозь, а моя кожа так солнечно пахнет летом, храня на себе печать типичного Икара - ожоги ласкового и палящего светила на экваторе. Порой задумываюсь над тем, что лететь на острова в "низкий сезон" для меня, белокожего, было более чем правильным решением. Московская осень заставляет зябко ёжиться, продлевать в деканате студенческий билет, читать очередную порцию книг, неумолимо приближаясь ко второй их сотне в списке этого года, учить испанский, рисовать чудные да чудные линии и творить словом, снова и снова провоцируя себя на публичность в оном. Кофе почти не горчит. Лист замирает, ожидая прикосновения, дрожит так осенне и зыбко на холодном, каплями вспоротом ветру, льнет к ладони, дескать, давай, пиши, заполни меня касанием чернильных уст своих, дай мне душу и отними после, хромой шут. Как ему отказать?
читать дальше1. Е. Венская. Элиана и снежный барс нечто странное, оттеночно христианское и условно для детей; добро побеждает зло в лучших традициях не самых качественных американских фильмов 2. У. Харт. Троллий пик "Дикая охота", абсолютное непонимание того, как стоит вести себя с фейри; словом, типичная ян-эдалт фентези с не самой смышлёной главной героиней 3. У. Харт. Дикая охота 4. Ф. М. Форд. Конец парада тягучая книга про джентльмена времен Первой мировой войны 5. Б. Крауч. Пустошь детектив о том, что случится, если пойти выкапывать труп по наводке из анонимного письма 6. О. Вингет. Сестры озерных вод ох уж эти славянские леса с их кикиморами 7. О. Вингет. Брат болотного края спасу от них никакого 9. А. Рубанов. Финист - ясный сокол современное славянское фентези про выбор и его последствия 10. М. Леомер. 21 день лечебного голодания просто без комментариев 11. К. Клайн. Поезд сирот сироты даром или кому на Руси жить хорошо 12. К. Клайн. Картина мира инвалид становится музой для художника; не произведение - патока 13. А. Пушкин. Дубровский (шк 1/20) старый-добрый благородный разбойник авторства Александра Сергеевича 14. Свящ. И. Наумович. Путеводитель доброй жизни минутка христианских наставлений 15. Н.В. Гоголь. Игроки минутка не христианских наставлений или история о том, что на каждого кукловода всегда найдётся свой кукловод 16. Р. Хаусман. Милое дитя очень, как мы догадываемся, милое 17. К. Далчер. Голос феминистическая антиутопия со счастливым концом 18. Ш. Лапенья. Супруги по соседству детектив про неудачное похищение 19. О. Громова. Сахарный ребенок история о семье врага народа 20. Р. Дж. Паласио. Чудо "Чучело" на минималках с хэппи-эндом 21. Э. Ли. Ведуньи в глухой деревне быть не такими, как все - к суду Линча 22. Д. Померанц. Жена психиатра спойлер: психиатр - абьюзер 23. Е. Булганова. Вечники: книга воды подростковое фентези (и не самое худшее), снова и снова напоминающее о том, что власть имущие в целом-то - такое себе, особенно когда подростки 24. Е. Булганова. Вечники: книга огня а еще тут про временные петли 25. Е. Булганова. Вечники: книга земли и утопичность попыток исправить будущее изменениями в прошлом 26. Л. Слимани. Идеальная няня мы все понимаем, кто убийца 27. Дж. Нордберг. Подпольные девочки Кабула любопытная история о том, как девочки Кабула играют роль мальчиков 28. А. Хаке. Маленький король Декабрь философская притча о бессмертии 29. А. Саульский. Красный лотос на удивление хорошая история про самурая и его верность 30. Н. Воронцов. Пятая печать назовем это мистическим детективом и просто посоветуем не читать 31. Я. Вагнер. Кто не спрятался немного правды о дружбе в декорациях одного убийства 32. Я. Вайсс. В стране наших внуков любопытное чешское бесклассовое грядущее в нескольких рассказах 33. Я. Вагнер. Вонгозеро пандемийно и весьма предсказуемо 34. Н. Артюхова. Светлана 35. Д. Сабитова. Три твоих имени 36. А. Лиханов. Благие намерения ***** ! 37. Д. Сабитова. Где нет зимы 38. К. Макквесчин. Лунное дитя 39. И. Сигурдардоттир. Прощение 40. М. Тунсю. Магистр дьявольского культа 41. И. Рам. Женщина - не мужчина 42. К. Ханна. Четыре ветра 43. О. Дэмпси. Найдите Ребекку 44. Ф. Хардинг. Девочка с медвежьим сердцем 45. С. Пеннер. Тайная лавка ядов 46. Л. Фейн. Дочь Рейха 47. М. Лоусон. Воронье озеро 48. С. Унсет. Венец 49. С. Унсет. Хозяйка 50. Н. Гумилев. Отравленная туника 51. Н. Гумилев. Золотой рыцарь 52. С. Унсет. Крест 53. А. Козлова. F20 54. А. Тоффана. Сок глазных яблок 55. М. Кларк, А. Бёрк. Я не твоя вещь 56. С. Таунсенд. Женщина, которая легла в кровать на год 57. Э. Дж. Пирс. Дорогая миссис Бёрд 58. Х. Рольф. Маленькое кафе в конце пирса 59. Х. Кристин. Все ради любви 60. Т. Русуберг. Путешествие с дикими гусями 61. В. Эфрон. Продана 62. Т. Шевченко. Гайдамаки 63. Э. Хармон. Закон Моисея 64. Э. Хармон. Песнь Давида 65. И. Мерас. Желтый лоскут 66. Ч. Паланик. Снафф 67. А. Николаенко. Убить Бобрыкина 68. К. Слотер. Хорошая дочь 69. К. Сильванова. Лето в пионерском галстуке 70. К. Сильванова. О чём молчит ласточка 71. Б. Алберталли. Саймон и программа Homo Sapiens 72. Т. Михеева. Не предавай меня 73. Т. Михеева. Следующая остановка - небо (пронзительно, про Беслан) 74. Л. Розен. Лагерь 75. К. Маккуистон. Красный, белый и королевский синий 76. А. Гундар-Гошен. Лгунья 77. Х. Рафати. Я забыл умереть 78. Э. Сиболд. Счастливая 79. Т. Дженкинс. Чистый кайф 80. Э. Бродер. Дикая игра 81. В. Спрингора. Согласие 82. Дж. Уоллс. Серебрянная звезда 83. К. Рикардссон. Второй шанс для Кристины 84. Б. А. Саэнс. Аристотель и Данте открывают тайны вселенной 85. А. Итурбе. Хранительница книг из Аушвица 86. А. Коэн. Пирог с крапивой и золой 87. С. Ахерн. Клеймо 88. С. Ахерн. Идеал 89. Ж.-К. Гюисманс. Наоборот ! 90. Н. Роллечек. Деревянные четки 91. Н. Роллечек. Избранницы 92. С. М. Кид. Тайная жизнь пчел 93. К. Ханна. Улица Светлячков 94. К. Ханна. Светлячок надежды 95. К. Ханна. Разные берега 96. К. Ханна. Ночная дорога 97. К. Ханна. Дом у озера Мистик 98. К. Ханна. Летний остров 99. К. Ханна. Надеюсь и люблю 100. К. Ханна. Домашний фронт 101. К. Ханна. Снова домой 102. К. Ханна. Если веришь 103. К. Макморрис. Проданы в понедельник 104. Дж. Харт. Последний ребёнок 105. Д. Балдаччи. Абсолютная память 106. Д. Балдаччи. Последняя миля 107. Д. Балдаччи. Фикс 108. Д. Балдаччи. Падшие 109. Д. Балдаччи. Искупление 110. Д. Глаттауэр. Лучшее средство от северного ветра 111. Д. Глаттауэр. Все семь волн 112. Д. Глаттауэр. Навеки твой 113. Д. Глаттауэр. Потому что 114. Д. Глаттауэр. Рождественский пёс 115. П. Дженофф. Пропавшие девушки Парижа 116. Т. Шевалье. Тонкая нить 117. А. Проуз. Что я натворила? 118. Э. Петерсон. Другая Элис 119. С. Уотерс. Бархатные коготки 120. Ж. Паскарль. Как я была принцессой 121. К. Гептинг. Сестрёнка 122. І. Роздобудько. Перейти темряву 123. Ф. Шибек. Книжный магазин у реки 124. Ф. Патрик. Библиотека утрат и находок 125. Б. Э. Пэрис. За закрытой дверью ! 126. К. Зайлцкас. Мама, мама 127. Ф. Вигдорова. Дорога в жизнь 128. Ф. Вигдорова. Это мой дом 129. Ф. Вигдорова. Черниговка 130. Ф. Вигдорова. Семейное счастье 131. Ф. Вигдорова. Любимая улица 132. Ф. Вигдорова. Мой класс 133. Е. Верейская. Три девочки 134. Е. Ильина. Четвертая высота 135. Г. Матвеев. Семнадцатилетние 136. Г. Матвеев. Новый директор 137. Р. Фраерман. Дальнее плавание 138. В. Добряков. Вредитель Женя Черенок 139. В. Добряков. Тайна желтой бутылки 140. Г. Матвеев. Первая весна 141. Г. Матвеев. Милый Эп 142. В. Тендряков. Ночь после выпуска 143. Е. Титаренко. Критическая температура 144. Н. Дубов. Сирота 145. Е. Матвеева. Черновой вариант 146. В. Киселев. Девочка и птицелет 147. В. Киселев. Только для девочек 148. Г. Щербакова. Вам и не снилось 149. Л. Матвеева. Школа на горке 150. С. Джексон. Серебряная дорога 151. И. Карнаухова. Повесть о дружных 152. Ю. Журавлева. Магия уборки 153. Э. Пэтчетт. Голландский дом 154. О. Токарчук. Путь людей книги ! 155. К. Ханна. С жизнью наедине 156. Дж. Квок. Девушка в переводе 157. Д. Митчелл. Голодный дом ! 158. Д. Митчелл. Простые смертные 159. А. Стругацкий. Подробности жизни Никиты Воронцова 160. Б. Стругацкий. Бессильные мира сего 161. Б. Стругацкий. Поиск предназначения 162. А. Валентинов. Овернский клирик 163. А. Валентинов. Дезертир 164. А. Валентинов. Небеса ликуют 165. Д. Мерк. Девочка в гараже 166.
Записей ни о чём не было так давно, что для этого года нет даже тега в избранном. А руки-то ведь так и чешутся не то оттуда уйти, не то сюда вернуться, смахнуть пыль с полок - глянь, вон, сколько её - кружит серебром и опадает на белые, будто снежные, истоптанные корешками разномастных книг. Коты мурлычут глухо, утробно, одобрительно. Время от времени наступает время всё начинать сызновь.
И вот мы стоим друг напротив друга, враг напротив врага: те, которые я, те, кого нет, те из нас, которые не случатся или случатся, но не сейчас. Имя нам — легион, в сны ступающий размеренным шагом, распадающийся на смыслы и, порой, на слова; что нам имена? Только отзвук, отблеск одной из граней.
читать дальшеЗнаешь, как всё начиналось? Нет? Я тоже, знаешь, совсем не знаю.
Всматриваюсь статистом в прошлое и в настоящее.
Дороги, которые мы выбираем, не всегда выбирают нас. Один из тех, случившихся в безначалье, лежит на асфальте почти сентябрьского августа, асфальт полыхает жаром, воздух пронизан неотвратимостью и запахом жжёной резины, воздух тягучий, густой – патока и янтарь; тот, далёкий теперь, чувствует первые ноты боли (порой она чудится мне не его совсем, а моей), знает, что мир отныне поделен, как и тысячу тысяч раз до, на до и после, если бы можно было теперь поступить иначе, он, несомненно, выбрал бы не азарт и упрямое «не слабо», а внимательность и осторожность.
– Знаешь, – говорит один из стоящих напротив, – он просто не мог иначе.
Тот, крайний слева из сейчас не случившихся смотрит на вариации и вероятности и вынужденно соглашается. История сворачивается тугим змеиным кольцом, кусает себя за хвост; запах нового августа сменяется запахом сентября, налившихся соком яблок, кости срастаются намертво/наживо с чутким к погоде металлом, люди в белых халатах смотрят угрюмо и говорят по умолчанию положенное «нельзя»,
один из случившихся не сейчас не слушает их и выбирает то ли для нас, то ли тогда ещё для себя бальные.
Мир, разумеется, оттеночно изменяется.
Главный корпус построен где-то в пятидесятых. Серые блоки, окна от пола до потолка; можно вернуться туда, где никто не ждет, можно выбрать по сути совсем ничего не терять, даже, знаешь, этот козырный, у времени взятый в детстве ещё взаймы, только разум смеётся, мол, ты выбрал еще тогда, когда воздух был патока и янтарь, когда мёдом тягучим ласкала боль, обнажая твою неспособность её понять.
Тот из нас, кто касается пальцами книг, лишь кивает, мол, было и вправду так. Я вообще не любитель ни брать, ни хранить долги. Аз воздам.
В длинных списках значатся имена. И одно из них чудится как моё.
Год сменяется годом, уж так ему суждено. Время движется плавно, певуче, почти легко; тот, который случится, а после совсем отживёт своё выбирает не северо-запад, а чёртов юго-восток, ему кажется, будто иначе не может быть. Всё проходит, и это, я знаю, тоже совсем как всё.
Где-то около время слегка замедляет бег, распадаясь привычно на тысячи тысяч рек, расплетаясь на нити, которых ни мне, ни тебе не счесть, тот, который один из тех, кто пожалуй что в чём-то и я теперь, выбирает сыграть как по правилам, так и без, буквы складывая в слова, те связуя почти что в речь, обретает всё новые имена. Кто-то даже порой говорит, мол, ты знаешь, а у тебя талант, ты бы с этим сделал хоть что-нибудь, кто же, парень, если не ты-то сам?
Мы стоим друг напротив друга, враг напротив врага: те, которые я, те, кого нет, те из нас, которые не случатся или случатся, но не сейчас.
– Знаешь, – этот, не спящий ещё близ полуночи, в белой футболке, черных мягких домашних штанах, пьющий то ли отвар из ромашки, то ли привычный свой полуостывший чай, смотрит чуть ли не в душу мне и так вдумчиво, медленно говорит, – знаешь, как это всё начиналось? Нет?
читать дальше– Ты, – говорит она, закладывая за ухо прядь выцветших медно-рыжих, срывает ромашку, смотрит в порохом жёлтым покрытое сердце цветка, – если бы ты был частью речи, то какой?
Ответы – убийцы вопросов; я не спешу отвечать, хоть и знаю ответ ещё давно, задолго до. Однажды я почти влюблюсь в книгу, один из второстепенных героев которой – грамматическая функция, это случится только года три-четыре тому спустя, когда вместо «нас» будет прочерк и тысяча тысяч воспоминаний. Я делаю вид, будто не знаю ещё об этом, мне ни к чему сейчас играть в провидца, я смотрю на неё и совсем не спешу отвечать.
Убивать полагается не спеша.
_______________________
Амальгамная бледно-прозрачная гладь, нечёткий абрис окна, лабиринт из прочтённых и пока ещё нет, аккуратно расставленных на бесконечных (я знаю точное их число), тронутых пылью полках; упрямо не исчезающий силуэт точно напротив (может быть, чуть левее), перебирает слова как чётки, артикулируя каждое, но не позволяя ему стать звуком, проговаривая каждое так беззвучно, как только можно; пальцами он почти что касается отражения, я отступаю на шаг, вынуждая его повторять за мною – всё, кроме звука: я милостив, даже почти издевательски щедр к нему; бросаю короткий небрежный через плечо за миг до того, как пальцы касаются переплёта.
Чётки упрямца губами моими свой обретают голос.
_______________________
Время от времени время смеётся, тасует колоду, называет меня по имени, хлопает по плечу; я варю терпкий крепкий в медной потёртой джезве, разливаю по чашкам, мы потом забираемся с ногами на подоконник, окна тронуты тишиной. У стороннего наблюдателя может сложиться впечатление, будто со временем мы собираемся сыграть в подкидного, но, знаешь, нет.
Ему нравится тасовать колоду, спорить с Планком и Лоренцом – не яростно, до хрипоты, а неспешно – вот, посмотри, их уже нет, а оно вот здесь, иногда называть меня самою звонкою из мастей, течь – не то Гангом, не то fraochún.
Мне по душе варить ему кофе вот уже третью вечность.
читать дальше— Авдотья Никитична, ты смотри-ко, опять расцвела, скачет, что коза твоя, в поликлинике давеча повстречались, она, представь, очередь заняла, — Галина Ильинишна переступает аккуратно с ноги на ногу, грузно опираясь на ходунки. Варикозные распухшие, артритом тронутые лодыжки наливаются свинцовой тяжестью.
— Поди с Петровыми-то связалась, — степенно и важно отвечает Зинаида Евграфовна, спицы медленно и неминуемо переплетают нить, синюю и косматую, с запахом цветущих вишен, лоскутьями неба, проглядывающего меж башнями спальных. Зинаида Евграфовна поднимает усталый взгляд на окно — третье слева — пятиподъездной кирпичной четырёхэтажки, мысленно крестится: воочию нельзя, собьется, потом распускать весь ряд.
Трёхцветная, черепаховая, с надорванным ухом и затёкшим взглядом, оттаскивает мёртвого голубя под розовый, нежной зеленью тронутый, куст: бутоны еще махонькие совсем, только наливаются жизнью, нерождённой ещё, предначальной.
Высокие усталые качели надсадно скрипят.
Смеркается.
— Авдотья Никитична, а это кто, там? — Валюша Петрова хлопочет на махонькой чистой кухоньке, заваривает чай, кивает в сторону детской площадки, ладонью касается едва заметно округлившегося живота.
Старушка подходит к окну: горшок с сиротливо зачахшей геранью не позволяет увидеть площадку не поднимаясь. Смотрит. Едва не касается Валюшиного плеча.
— Да ты присаживайся, дочка, присаживайся, устала поди совсем. Я налью сама, — воркует старая, берет морщинистыми пожелтевшими посеревший от старости, но некогда белый чайник, блюдца, чашки.
Валюша Петрова отчетливо понимает, что и правда совсем устала. Опускается в кресло, старое и продавленное, застеленное домотканным разнопёстрым покрывалом, снова касается живота. Аромат чая и неведомых Валюше Петровой ароматных дурманящих трав растекается по углам, оседает на листьях увядшей герани, на пирожках с прошлогодними яблоками — Валюша Петрова пекла, чтобы в гости не с пустыми руками.
— Это Малоярцевых, — говорит Авдотья Никитична, ставит чашку на блюдце, наливает крепкий и обжигающий, ставит с Валюшей Петровой рядом, — Ванечка. Из этих. Приблудных. Жильё им тут дали по госпрограмме, дай бог памяти, дочка, с вечность уже назад. Ванечка, помню, хороший такой, вежливый был мальчик, здоровается со всеми, помочь предлагает: сумки там донести, грядку вскопать. Настоящим почти казался. Ну. Взаправдашним.
Старушка присаживается на табурет. Качели скрипят. Вишнёвый цвет заплетается в чайный густой аромат.
— Спаленок-то тогда еще не понаставили, а дворовые Ванечку избегали. Не обижали, конечно, родители-то оболтусов сразу, как прознали, научили не задирать. Приблуды-то мирные, покуда не осердчают. Да ну знаешь, поди, сама, — Авдотья Никитична подливает гостье настоявшийся.
Валюша Петрова рассеянно благодарит, вслушивается в скрип — жалобный, каркающий, царапающий по вискам, подносит к губам чашку. Авдотья Никитична суетливо кладёт на блюдечко пирожок, мол, есть тебе надо, кормить своего малыша, ласково, по-доброму так улыбается. Тошнота подступает Валюше Петровой к горлу, та вдыхает травяной аромат, делает еще глоток и спрашивает, чтобы только отвлечься на что-то, кроме:
— А дальше что...Малоярцевы?
— Малоярцевы..., — Авдотья Никитична шевелит губами, расправляет салфетку, лежащую на столе, — а что Малоярцевы. Ванюша грустил, конечно, что ребята его в игры не принимают, но шибко на них не сердчал. Ласковый был такой, смышлёный - всё понимал. А однажды увидел Танечку. Откомандировали их сюда, поселили в третьем подъезде, аккурат над вами. У Тани коса была длинная-длинная, глаза голубые, как небо, голос звонкий — пела, что соловей. Не сказали им. С умыслом не сказали, али без — кто теперь, Валюшенька, знает. Подружились-то детки, даром что Малоярцев...
Авдотья Никитична поправляет платок, заправляя за ткань седую короткую прядь:
— Полюбил её Ванечка. А Танюша и рада — тихая она была, застенчивая, болела часто — в школе-то её обижали, а Ванечка баловал. На качелях всегда катал. Подарки приносил. Тамошние. А через год или полтора их сызнова откомандировали, Танюшкиных-та... Ох горько плакала.
Валюше Петровой чудится, будто там, на качелях, кто-то теперь сидит: в светлом, легком совсем, летнем платьице. Качеля скрипит надсадно и жалобно, боль расползается от виска к затылку, а от затылка — опять к вискам. Тошнота накатывает волнами.
— А через сорок годков, представляешь, иду в поликлинику утром раненько, смотрю — стоит, горемышная. Постарела, подурнела вся, косу отрезала, кожа да кости остались. Да глаза — что озёрца, на пол-лица. Пожила тут, там где Варякины, в сорок пятой, померла, сгорела, что свечечка. Отпели, как полагается. Поховали. А месяц спустя, Валюш, глядим: сидит аккурат под подъездом, точно в свои двенадцать, кончик косы теребит — стесняется. Завидела, как к качелям подходит, кинулась: "Ваня, — кричит, — Ванюша, Ванечка! Я пришла."
Валюша Петрова чувствует, как усталось наползает на плечи, клубится в самом низу живота, оплетает паучьими пальцами ноги поверх проступивших сквозь кожу вен:
— Засиделась я, — шепчет Валюша Петрова, едва дыша, отставляет в сторону пустую чашку: болотисто-илистый осадок на дне чудится Валюше свежей могилкой. Ма-аленькой. — Завтра, — ворушит губами Валюша Петрова, — завтра, Авдотья Никитична, ещё загляну к вам.
Авдотья Никитична стоит у окна, смотрит Валюше Петровой вослед, крошит на подоконник пирожки — свежие, с яблоками.
Воробушек прыгает по карнизу. Клюёт крошки. Падает замертво.
Качели скрипят.
— Ваня, — смеется девочка лет двенадцати далеко за полночь, — Ваня! Ванечка!
читать дальше– Сыграем? – говорит Фран, и Смерть ожидаемо соглашается.
Фран перебирает в голове тысячу тысяч игр всех мастей и порядков, Смерть в каждой из них предательски хороша, а у Франа есть правило – не проигрывать никогда, пожалуй, это правило – единственное из тех, что у него остались: прочие Фран давно уже растерял, какие-то продал старьёвщику в лавку несбывшихся обещаний, за какие-то выменял вечность-другую у простаков, перепродал после втридорога, а каплю былого оставил искрою в мертворожденном янтаре, заточил в благородный металл и после – носил не снимая, и будто бы видел там, в янтаре, себя.
Фран улыбается сидящей напротив: ласковой и холодной, руки её сложены на коленях, спина идеально пряма, ни единой пряди волос не позволено виться, выбиваться из строгой прически и щекотать кожу. Фран щелкает пальцами: искры пляшут на кончиках ловких, отражаются в зеркалах, замирают, сплетаются с нитью мира, изменяя реальность. Фран наливает в стеклянные чаши чай и предлагает сыграть в фанты. Смерть выученно улыбается, расправляет привычным жестом несуществующие складки на тяжелой и темной ткани пышного платья. Берет в тонкопалую бледную узкую предложенный Франом стакан, отставляет его почти сразу же, дует на обожжённые пальцы так живо, так по-настоящему, что Фран успевает невольно залюбоваться.
Он улыбается, искры на кончиках его пальцев снова пляшут, нити мира дрожат и звенят; Смерть отчетливо осязает, как боль исчезает, будто той и не было никогда. Фран – искуснейший из воров, он однажды украл её право его забрать; ни допрос, ни обыск совсем ничего не дали.
А потом они встретились как-то раз, Фран был мертвецки весел и столь же пьян; он сидел на пороге сожжённой какой-то, пропахшей погибшей надеждой лавки, и играл на натянутых струнах мира, будто на нгони, и мелодия, что рождалась, пожалуй, слегка пугала даже не способную испугаться. Фран заметил стоящую под фонарём: молчаливую, губы – тонкий мазок кармина, косы свиты двуглавой гидрой. Он узнал её сразу же – сложно поди не признать, улыбнулся, достал из кармана чужие карты, протянул ей колоду, взглянул почти умоляюще.
Смерть сыграла и проиграла. Искры дрожали россыпью. Фран смеялся. После были шахматы, го, шашки. И чай. И ни единой ноты тоски и печали. И незнакомое прежде чувство, которое Смерть так никогда и не сумела понять. И непонятное прежде желание – смутное, неосязаемое, ускользающее – чтобы Фран смотрел на неё. Касался словами. Губами. Пальцами.
Фран предлагал сыграть. Смерть ожидаемо соглашалась.
**
Фран вдруг смотрит внимательно на визави: щеки её раскраснелись чуть, непокорная прядка выбилась там вон, за ухом слева, из строгой и аккуратной, допивает остывший чай и говорит буднично почти, почти нечаянно:
– А теперь загадай мне дать тебе то, чего ты больше всего желаешь, – искры дрожат на кончиках пальцев и медленно гаснут.
Смерть – ей было даже, пожалуй, весело миг назад, вдруг замирает, спотыкаясь о сказанное, кусает губу – такой человеческий жест. Ей вдруг хочется закричать. Заплакать. Ударить Франа.
Смерть совсем не имеет умения лгать. Смерть совсем не способна лукавить. Смерти хочется проиграть, пожалуй. Или, может быть, обыграть, наконец, Франа – за тысячу тысяч раз хотя бы однажды.
читать дальшеМир вздрагивает, наполняясь звуком. Дождь по подоконнику — стрекотом цикад, барабанной дробью, картечью в теплую ещё плоть. Небо затянуто пылью и порохом, багровое солнце, иссеченное упругими струями, израненное, подернутое зыбким маревом забывания неумолимо исчезает за плотными, густыми, вязкими, клубящимися на горизонте.
Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрывает город.
Безликий статист – я смотрю на равнодушно-привычное умирание, тени клубятся в ногах моих, вздрагивают, жмутся голодно и устало, зачуяв шаги за моей спиной. Она уже близко. Я слышу прерывистое её дыхание, почти чувствую кожей первое из касаний; слова умирают несказанными в моём сознании. Она делает ещё один шаг, её губы касаются пряди у моего виска, её пальцы касаются кожи, проникая под.
Я едва ощутимо вздрагиваю. Улыбаюсь зыбкому отражению там, в пропитанных кровью умершего солнца и иссеченного неба стёклах; я улыбаюсь пришедшей, будто самой преданной из любовниц. Иду на кухню (незваная следует по пятам). Зажигаю огонь, ставлю привычно джезву: происходящее — наш маленький ритуал, ему уже вечность, не правда ли, моя дорогая? Она снова целует меня в висок, льнет, осязается телом предельно ярко, будто бы не придуманная совсем, не плод воспаленного разума, не стечение обстоятельств.
Я cмотрю в обагрённые светом фонарным стёкла. Блистер шуршит под пальцами, кофе остывает в ещё девственной незапятнанной, белой, как подвенечное платье/саван.
Я кладу на язык одну и вторую, запиваю их свежесваренным, чуть уловимо щурюсь, вспоминая: ты мне говорила однажды, чтобы я никогда не. Недосказанная спотыкается, обрываясь о прощальный чужой поцелуй, я знаю – она снова вернется завтра, коснется виска.
читать дальшеВениамин Афанасьевич сидит на краю Ойкумены, курит шмаль, сладковатый дым расползается сизым и вязким, пропитывая плетения нитей шарфа и огрубевшую, мозолями покрытую и чем-то ещё запекшеся-неприятным, кожу пальцев.
Реальность становится метатекстом, распадается на фракталы, вздрагивает, сытым котом потягиваясь, Вениамин Афанасьевич слепнет и прозревает снова, смотрит в скупую на образы даль, Даль шелестит листками будущего своего будущего толкового ГУЛАГа живаго великорусскаго, с тысяча восемьсот девятнадцатого создаваемого: легко ли было народ обкрадывать? — задается вопросом Вениамин Афанасьевич, спрашивая не то слависта, не то самого себя, не то носорога, выныривающего из метапространства.
Носорог бороздит простор Большого театра, сталкивается со Станиславским, Вениамин Афанасьевич почти болезненно морщится, кривится, чувствует, как пульсирует флюс сверху справа, стонет, кажется, не то от боли, не то от отчаяния.
— Расстрелять, Иосиф Виссарионович? — Носорог задирает массивную свою лобатую, смотрит почти раболепно на визави — равнодушного миниатюрного коренастого жирафа, щиплющего меланхолично листву с ветви сакуры, нарисованной на фарфоровом чайнике. Над верхней губой вопрошаемого — узнаваемые усы; он смотрит большими своими тёмными влажными прямо в душу и отвечает по-отечески ласково: — Расстрелять.
Вениамин Афанасьевич вздрагивает, ёжится, чудится – тянет холодом по ногам и чем-то ещё болезненно мандельштамовским; на блюде пред ним яблоко (калорийность сорок семь килокалорий на сто грамм), плесневелый сыр, отрубленная голова Иоканаана — его лицо кажется смутно знакомым и предельно осязаемым, а реальность становится всё больше похожа на фотографии. Румянобокое на вкус абсолютно пластиковое.
– Пр-равильно говоришь, пр-равильно, – приблудный, с головы Иоанна павший, парик потирается о брючину, ласкаясь, оставляя на ткани предательски выпадающие, надо после не забыть снять. Пальцы Вениамина Афанасьевича тянутся сами собою к металлическому каркасу, напоминающему не то глобус, не то мяч, обтянутому так упоительно похожей на человечью кожу – у Иоканаана лицо прохожего, встреченного на улице Ленина в прошлую пятницу, ударившегося из-за поцелуя с гладким, пропахшим клеем и старой краской, столбом об асфальт.
Руки дрожат. Губы бредят еще хоть одной затяжкой – короткой, прерывистой, как половой акт в супружеской спальне. Та из существительного женского рода первого склонения вдруг превращается в социальный ритуал, в способ избавления от тревог, в инструмент власти.
Рог носорога вспарывает реальность за ирреальностью, переплетая нити ещё не случившегося бытия с чем-то предельно обыденным и формальным.
Голос Зотанг в голове звучит скрипуче, почти фальшиво, как улыбка главбуха, когда приходишь к нему за авансом, мнешься на пороге, протягивая замусоленный квиток о семи печатях, смотришь не то жалобно, не то жадно, мол, автограф бы ваш.
читать дальшеБенвенуто сидит, сгорбившись, у окна, аккуратно сгибает миниатюрные тонкие железные платы, нанизывает на увенчанную серебряной каплей ось, нижнюю часть оси помещает в разъём на открытой фарфоровой неживой. Закрепляет. Девочка в белом платье, танцующая на крышке изящной шкатулки, снова держит в ладони свой мяч; Бенвенуто поднимает статуэтку так, чтобы между плат спрятался солнечный зайчик, смотрит на то, как меж плат мечется загнанный взглядом в клеть из металла луч. Теперь Бенвенуто чудится, будто бы это снова она.
Пятилетним мальчиком он увидел однажды, как в случайном пламени самозабвенно резвится юркая ящерка. Сперва Бенвенуто подумал, что ему показалось, что это – игра тени и разума, потом — что ей больно, пожалуй. Когда он коснулся кожи этой вот юркой пляшущей маленькой, чтобы спасти от раскаленных углей и жарких, алчных, гибельных для живого касаний, кожа была холодна. Волдыри расцвели на ладони маками. Отец сказал, Бенвенуто посчастливилось встретиться с саламандрой. И поколотил его хорошенько, чтобы накрепко врезалось в память.
Не то встреча с диковинной тварью, не то непреложная истина, мол, не спеши спасать.
Однажды Бенвенуто напишет об этом в своих мемуарах, вот только совсем иначе. Мир покоряется случаю, а не правде.
Говорят, яд саламандры страшен. Бенвенуто коснулся её шипастой, шершавой хладной, его руки покрыты поджившими язвами, а судьба его напрочь отравлена. Ему не стать музыкантом отныне, как хотел папа, только блудливым художником, однажды увидевшим Тайную Вечерю в халцедоновой разновидности кварца, и другим её показавшему.
Касание теплых рук не то разрушает, не то творит магию.
**
Пламя рассыпается искрами, меркнет, торжественно умирает: земля – чужая, холодная, мокрая, неприкаянная дрожит под пальцами. Какие-то твари скачут, их тяжелые морды пригнулись к земле, их дыхание опаляет, саламандра потерявшая хвост, поцелованную огнем чешую, крохотные перепонки меж пальцами, оплетенная кожей – чуждой, чужой, ненастоящей, абсолютно нагая, чувствует едва ли не каждой нотой нескладного тела, как острые зубы вонзаются в плоть, как мощные лапы разрывают, кромсают на части, но твари пролетают над ней, не задевая ничем, кроме дыхания и упавших на тонкую бледную комьев грязи.
Тварей преследует дождь. Смерч. Град.
Саламандра отчаянно замерзает. Дождь хлещет её по щекам, узким тощим костлявым плечам, спутанным рыжим прядям; он холоден и беспощаден. Саламандре чудится, будто искра в придуманном богом сердце её вот-вот погаснет. Она сворачивается клубком, дрожит, обнимая себя за колени и так по-человечески плачет.
Земля, к которой она прикоснулась собой, пропитана ядом.
Одна из тварей не то вернувшаяся, не то отставшая было от стаи, обнюхивает лежащую в вязкой жиже, дрожащую, плачущую. Та пахнет гибелью и отчаянием. Тварь пьёт ноту скорби, с шумом вдыхая воздух. Выпивает до дна. Убаюканная покоем и случайным теплом, рыжая засыпает.
Твари почитают её как богиню. Приносят ей камни. Кутают в теплый мех. Следуют за ней, поджав хвосты и утробно рыча на бесконечные плети дождя и ледяного града. С каждым днем в этом мире становится еще на оттенок более мёртво. Люди назвали бы это зимой, люди любят давать имена. И саламандра, и твари знают – этот мир безнадежно болен, отравлен, он умирает. Твари живы ещё, потому что способны питаться не проходящим её отчаянием, пониманием, гулким и безысходным – в этом мире нет ни единой искры живого огня, даже крохотной, даже в прошлом. И не было никогда.
Земля покрыта гнойно-болотными волдырями, её ядро поросло плесенью, замшело, промокло насквозь, метастазы рек, ручейков, озер стали опухолью – безбрежным, съедающим плоть умирающей пядь за пядью, мировым океаном.
Ещё век, – понимает вдруг саламандра, – ещё год, ещё день – и земли совсем не останется, будто и не было никогда. Потомство у тварей ещё не рождается с хвостами и плавниками, однако это просто вопрос выживания. Что удержит воду в несуществующих её берегах? Возведенные древними храмы? Корни низких и коренастых болотных древ, оплетшие коконом сердце мира, не способного более продолжаться? Саламандра не знает. Ей безразлично знать.
Твари утробно рычат, изголодавшись. Кроме безразличия в их богине больше ничего не осталось, а безразличием не накормишь тварьчат. Богиня, – понимают вдруг твари, – не спасение, а проклятие.
Дождь хлещет голодные злые взгляды.
Саламандра не верует ни в единого из создателей, её (не её — чужие) пальцы касаются каменных сводов, оставленных ныне ставшими прахом, она ведёт по следам еще не выпитой до конца, въевшейся в камни краски, спотыкается о ладонь, изваянную из мрамора, пробитую каменным шестигранным. Она, кажется, касалась уже этой ладони раньше.
**
Горн лопается. Бронза начинает вытекать через трещину. Тяжёлые, пропитанные жаром капли падают, обжигая истоптанный пол, оседая отметинами на коже; голос мастера гремит громовым раскатом.
**
Тяжёлые, пропитанные жаром капли взрезают серое низкое небо, оставляя прорехи в бесконечных седых облаках. Болотная жижа вскипает, пузырится, пенится, древа падают, пламя расползается по камням и пропитанным насквозь водою корням; твари напоены счастьем богини досыта, допьяна. Саламандра сбрасывает с себя темные и косматые, спотыкается, падает в грязь, разбивая колени, бежит, не замечая сочащейся алой по бледной коже, замирает, когда медно-бронзовый, пьяный, скрытый туманами, касается нежной щеки искрой, кусает губу, целуя впервые после долгого расставания. Саламандра дрожит, распускает огненно-рыжие. Делает шаг в живые его объятия.
Раскинув руки крестом, саламандра пляшет.
**
Бенвенуто говорит, в тюрьме он однажды видел лишённое лучей солнце, а после – распятого на кресте из того же вещества, что и солнце, Христа, а потом – Деву Марию, священнослужителя, ангелов. Какая-то ещё фигура, – молчит Бенвенуто, вырезая ладонь Христову из мрамора, вплетая в раскрытую каменный шестигранный, – была там.